Байкал - море священное
Шрифт:
Ну, ладно, война… Не то жалко, что война. Побьем, поди, японца, вон у нас какие господа-енералы, что спереду, что сзаду, ровненькие, гладенькие, чисто боровки, совладают, поди, с военной наукою, не лопата да кирка, с ею попроще.
А вот узкоглазенького японца, главное дело, жалко. Ну, побьем его, а он потом куда денется?.. Ему в островах и теперь, слыхать, не сладко, а как война пройдет по тем местам ярым полымем, и вовсе, поди, зачахнет.
— Не зачахнет! — кричит Ванька. — Он жилистый, ему все нипочем! Его по башке бьешь, а он спину подставляет. Видал!..
— Тю, дура каторга! Где видал-то? Где?..
— А там, подле острога. Один мордастепький, навроде нашего енерала, лупил почем здря другого. Слугу, должно… А тот вроде б даже доволен, ишо и задницу заголят. Тьфу!..
Потемну из железнодорожного управления прибегает шустроногий и на язык бойкий:
— Все, мужики, про насыпь забудьте. Поутру двигайте на байкальский лед. Там станете тянуть «железку». По льду, значит…
В артели люди кое-что смыслят, а тут не поверили:
— Да ты че, очумел?.. Небось на первой же версте поезда грохнут на дно!
Но настырен вестник, говорит:
— Делайте, что велено. Война нынче, у ее свои законы Суровые. Глядите, как бы не намяла бока.
Ну, велено так велено, наше дело десятое. Стали собирать кирки, лопаты. Рядчик суетлив не в меру, видать испугался… Он всегда суетлив, когда что-то не по ему. У Вань ки глаз приметливый, увидел это. И другое приметил. Ознобишин все берет под руку Лохова, о чем-то шепчет на ухо Знать бы, о чем?.. А как узнаешь, коль они норовят от людей в сторонку? Не бегать же за ними! Отчаялся Ванька, но все ж взял себя в руки, одним и занят — следит за теми, двумя..
И что его так растревожило? Сам не скажет, а только нюхом своим особенным, почти звериным, чует неладное что-то Ей-богу! Эти, двое, зря не станут шептаться, уж он-то, Ванька, понимает в людях. Давно приметил: Филимон недолюбливает рядчика, однако ластится к нему, как побитая собачонка, боится. На виду у всех доброе слово говорит про Ознобишина, и подумать не грех, в дружках-приятелях у него хаживает. А заглазно другое говорит, и тогда у него нехорошо блестят глаза. Но нынче они в паре и все шепчутся, шепчутся, а потом рядчик велит артельным мужикам быть готовыми к переезду, и про малую тачку с побитыми колесами — на прошлой еще неделе поломалась — не запамятовать, снести к насыпи. Идет в лес. Помедлив, в ту же сторону двигается Филимон. У Ваньки зуд в пятках, едва дожидается когда тот исчезнет за белыми деревьями, спешит по лоховскому следу. Мужики кричат ему, а он лишь рукою машет:
— Отстаньте!..
Сосны и ели нехотя расступаются перед Ванькой, вошедшим в азарт, про который раньше слыхивал, но самому испытать не доводилось. Все больше по его следу шли, а он по чужому следу не хаживал. Приятно! Чувство какое-то, веселое: я, дескать, доконаю вас, от меня не уйдете! Кто я?.. Ванька каторжный, многими ветрами гнутый, не однажды битый, кое-что испытавший — живой. Попробуй уйти от меня! Шалишь!..
Ловок Ванька и про болезнь забыл, шаг легкий, накатистый, снег не хрустит под ногами, неслышный шаг. Те, двое, отойдя от насыпи, уж не хоронятся, идут об руку, говорят громко.
— Чего не спросишь, пошто денежку в тайге хороню, домой не таскаю? Сынки у меня вороватые, все спустят. Уж бил их, почитай, смертно, наказывал не баловать, грозился родительского благословения лишить, а им хошь бы че!.. Как по сухому дереву стучишь кулаком: тебе больно, а им — чёрта… Неслухи! Ну, я маленько подумал и решил хоронить денежку в тайге. Нынче, видать, срок вышел. Хватит на «железке» ломаться, уйду в деревню. Хозяйствовать зачну. А ты, парень, не торопись. Маленько посиди. По сшибай денежку. Вижу, не дурак, свово интереса не за продашь!
Чудно Ваньке слышать такое. «Эк-ка, — думает. — За денежкой, стало быть, отправился рядчик. И куда? В тайгу! А не боялся, что?..»
— Да ног, не боялся, — угадал рядчик. — Тайга велика, и кормилица, и охранительница… Доверяю ей больше, чем людям. Обережет, не допустит до злого умыслу.
Странная, непонятная для Ваньки вера, сам он не любил сибирскую тайгу, казалась чужой, недоброй. Он и нынче шагу б не ступил, да мучительно захотелось понять: о чем шепчутся эти двое?.. Теперь-то знает о чем, и можно повернуть обратно, но опять же любопытно: что будет дальше? Уж такой он, Ванька каторжный, страсть как любопытен, за то и бит бывал нещадно. Но все нипочем, едва встанет на ноги, опять за свое… И все выслеживает, выслушивает, мотает на ус. по про что знает, никому не скажет, в себе носит Догадывается: большое знание может дорого обойтись. Но словчись-ка унять себя! Нет, ничего не выйдет. Уж такой он и есть.
Идет Ванька за теми, двумя, чуткий, ловкий. Легкий шаг у него, и зверь не учует. Старик-эвенк, у которого жил, спасаясь от преследователей, учил ходить так, чтоб и кабарожка не услыхала.
А вот и пришли те, двое… Зимовейка махонькая, едва не по самое вершнее бревнышко в снегу. Потоптались, ища лопату. Разбросали снег у двери, очутились в зимовейке. Ванька, сторожась, но и не мешкая, подкрался к двери и сквозь щели в ней, видать, наскоро была рублена зимовейка, разглядел тех, двоих. Стояли, переговаривались негромко. Но скоро Ознобишин сделался сумрачным и, подозрительно поглядывая на Филимона, наклонился, стал копать посреди зимовейки. Лохов с одного бока зайдет, с другого, и лицо у него бледное, и руки трясутся. И глаза прячет… И все же, изловчась, Ванька посмотрел в эти глаза, и сделалось не по себе. Убежал бы, да что-то держит, не отпускает, окаянство какое-то, и сам себе не рад… Были такие глаза у решившихся на лютое, смотрели как бы из нутра своего поганого на мужичка припозднившегося и случайно, по пьяной лавочке, забредшего на варначыо тропу. Плакал мужичок, умолял христа ради и малых детишек, которых у него дюжина, отпустить с миром. Нет! Порешили мужичка и мошну худую, крестьянским потом добытую, снесли на Торжок, там и про пили… Такие нынче были глаза и у Лохова. Бежать надо отсюда, подальше от греха. А ноги не слушаются, хоть криком кричи. Эх, Ванька, Ванька, душа каторжная, пропадешь не за грош!
Ознобишин меж тем откопал сундучок, отбросил лопату с коротким толстым черенком в сторону, утер со лба пот, поглядел на Филимона и тут же попятился:
— Тю меня!..
А Лохов, наоборот, сделался спокойным, и руки уж не трясутся, но глаза все те же… лютые.
— Ты че? Че?..
Чудак, про это ль надо нынче толковать? А впрочем, откуда Ваньке знать, про что теперь надобно толковать, а про что — нет, коль в глазах у Лохова не сыщешь и малой жалости. Тут уж не поможешь, хоть землю жри, упав на колени, иль лбом бейся об стенку. Все нипочем тому, кто решился. А Лохов решился… И, когда Ознобишин отбросил сундучок, да так, что тот раскрылся и глазам предстали сотенные, и потянулся к лопате, Лохов наступил ему на руку и, с трудом отводя глаза от сотенных, сказал
— Не балуй!
Взял за черенок лопату, подержал в руке, глядя, как попятился Ознобишин, шепча: «Филька… Филька… Опомнись! Не я ль пожалел тя, в артель принял?..» Поднял ее над головой и, тоже шепча что-то, сделал шаг вперед… Ванька зажмурился, ожидал услышать полный отчаяния крик, а услышал другое, жалобное, писклявое, вдрызг разобиженное, птичье что-то. Вроде б согнали с гнезда синичку, она и зачирикала, взвившись в небо, о своей обиде.
Не помнил Ванька, долго ль сидел, зажмурившись и позабыв обо всем, а лишь видя перед мысленным взором остро отточенную лопату, которая через секунду-другую опустится на слабую, незащищенную голову. Когда же пришел в себя и попытался отойти от двери, с ужасом понял, что не сумеет этого сделать: что-то случилось с ногами, да и со всем телом… обмякло, ослабло. Прислонился к двери, медленно сполз на землю. С горечью подумал, что это у него не в первый раз, когда сильно разволнуется, что-то отказывает в нем, и тогда он делается слабый, безвольный — дальше некуда. А еще подумал о Христе, о прогулке с ним по сумрачному лесу, которая могла окончиться печально. По подумал и о том, что этого как раз и не случилось бы, неплохо знал людей и до последнего момента не верил, что Киш способен стать душегубом.
Было обидно, что удача отвернулась от него, понимал, Лохов — это не Христя, тот весь на людях со своими болями и радостями, а Филимон другой, скрытен и трусоват, но злее и решительнее Киша, не проймешь жалостными словами, и слушать не станет.
От сильного толчка в дверь Ванька отлетел в сторону, долго барахтался в снегу, не в силах подняться. Чувствовал, как Лохов смотрит на пего с недоумением, не понимая, как он оказался тут. Но скоро растерянность пройдет, и тогда… Ванька, застонав, перевернулся на бок, сказал: