Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста
Шрифт:
И тут я вынужден сделать короткое отступление. Чем хороша заграница? Прежде всего тем, что ненароком забредшему туда российскому туристу нет надобности ломать голову — за что ему следует выпить. Да, вы абсолютно правы. Ну конечно, за Родину, так второпях оставленную на чужое попечение по случаю удачно подвернувшейся путевки. А еще чем она хороша? И опять вы не ошиблись. Пленительной сладостью свободы. Причем эта сладость так велика, что заезжему страннику из России, не дай бог, страдающему диабетом, впору впасть в кому, а здоровому путешественнику кое-как удается совладать с собой лишь при помощи ежечасного поминания Родины. «Ну а еще чем хороша заграница?» — продолжаю я допытываться у вас. И если два предыдущих ответа выдали практически без заминки, то в этот раз, дабы не повторяться, вы просите у меня несколько секунд на размышление. «Да где же я возьму вам эти несколько секунд, когда мне еще нужно накропать четыре главы, но прежде — призвать к порядку Мирыча, уже задолбавшую меня своими тапочками! Нет уж, дорогие мои читатели, нет у вас этих секунд». Поэтому, не дожидаясь вашего окончательного ответа, я сам сформулирую пока еще только вызревающее в вашем сознании определение. Заграница исключительно привлекательна для лиц, оттачивающих свой могучий русский язык. Материться там можно где, когда и при ком угодно: на званом приеме и в музее изящных искусств, с восходом солнца и до глубокой ночи, в присутствии полицейского и выпускницы пресвитерианского общеобразовательного лицея. Там русский мат, как, впрочем, и нас самих, воспринимают повсюду одинаково — с подчеркнутым непониманием, что позволяет доводить его до полного совершенства, подобно тому, как огранщик, шлифуя алмаз и придавая ему нужную форму, превращает его уже в настоящее произведение искусства, в истинный бриллиант. Мат отборный, громогласный, трехэтажный, с переборами, от души — уже сам по себе может служить достаточным поводом для поездки за границу. Ну а если помимо стажировки в русском мате у вас там еще и дело какое, — то считай, что вам просто повезло, одним выстрелом сразу двух зайцев убиваете. Нельзя сказать, что в России этот яркий способ самовыражения личности совсем уж ускользает от внимания свободолюбивых граждан. Вовсе нет. Однако в России, вследствие его повседневного использования, к каковому прибегают все, в том числе малолетние подростки, к нему настолько притерпелись, что уже просто перестали замечать. На него не обращает внимания ни сам говорящий, ни его благодарный слушатель. Как будто и нет его вовсе. Или наоборот. Он есть, но содержательной глубины он в себе никакой не несет, ну разве что придает некоторую эмоциональную окраску устной речи, вроде вводной части предложения, которую без ущерба для общего смысла можно пропустить мимо ушей. И совсем другое дело мат за рубежами родного Отечества. Тут тебе и свободолюбие, и глубокий смысл, и, я бы даже сказал, наша предварительная узнаваемость.
Итак, я стоял рядом с Мирычем у прилавка обувной секции спортивного магазина в Гибралтаре, выслушивая ее жалобные причитания:
— Ну, будь посерьезнее, — сетовала она, умоляюще глядя мне в глаза, — пора взяться за ум. Ну, в чем ты будешь играть дома? Ведь твои тапочки совсем порвались. Где я тебе их в Москве достану?
Для придания вящей убедительности своим словам Мирыч то и дело бросала взгляды на продавца, как бы призывая его в свидетели того тяжкого бремени, которое ей досталось и теперь суждено нести уже до гробовой доски. Этот соглашатель в такт с каждой произнесенной фразой угодливо кивал головой, и лицо его расплывалось в заученную гаденькую улыбочку, в которой отчетливо проступало бесхитростное детское удивление, — насколько же, однако, эти чужестранцы экстравагантны, если позволяют себе играть в футбол без адидасовских тапочек за каких-то 150 фунтов! неужто они там у себя на Балканах гоняют босиком?
А Мирыч по-прежнему не унималась:
— Или ты деньги жалеешь? Так плюнь ты на них! Что, разве ты не можешь позволить себе купить стоящую пару спортивной обуви?
Всё бы было ничего, если бы при этом обращении, интимном по своему содержанию, не присутствовали посторонние люди. Этот продавец, прочно прилепленный к прилавку, как хорошо схватившийся раствор цемента, и несколько посетителей магазина, что называется, во все глаза приникли к замочной скважине, сквозь которую внаглую пялились на мою личную жизнь. Спрашивается — им-то что за дело до моих рваных тапочек и той денежной суммы, какой я располагал на данный момент биографии?! Зачем Мирычу понадобилось в открытую бравировать моими перманентными финансовыми затруднениями? Могу я иметь свои маленькие секреты, которые были бы не на виду у жителей Гибралтара?
— Ну, послушай, — продолжала пенять мне Мирыч как неразумному ребенку, — давай поговорим как два взрослых человека. Вот в чем ты пойдешь на футбол, когда приедешь в Москву? Что подумают о тебе твои ребята, когда ты снова наденешь свою ножную рвань? По большому счету, у тебя и трусов-то подходящих нет, да и майка вся пропотела так, что не отстираешь уже.
И если я еще кое-как мог смириться с афишированием моей непричастности к банковскому дому Ротшильдов, то выставлять на обозрение перед морскими воротами всего европейского сообщества мое нижнее белье, пусть даже и спортивное, — это, знаете ли, уже чересчур! Поэтому, с плохо скрываемой досадой, но с большим чувством, словно мне выпала великая честь озвучить праздничные приветствия к участникам Первомайской демонстрации, я выпалил на весь магазин:
— Да зае…ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками! На х… они мне сдались такие уе…тые! На бл…ки мне в них бегать, что ли! Ср…ть я на них хотел! Я еще в своих сезон прокантуюсь.
В поведении продавца не произошло никаких изменений. Он по-прежнему участливо кивал головой, выказывая этим свое глубочайшее согласие теперь уже с моим видением создавшейся ситуации. Вдумайтесь, перед ним во всей полноте необузданных красок российских страстей только что развернулось целое драматическое полотно, а ему — хоть бы что! С тем же механическим усердием он кивал и кивал головой, как китайский болванчик. Да и вообще, надо сказать, в эти унизительные минуты моей жизни, пока я, переминаясь с ноги на ногу, в полном неглиже едва успевал прикрывать выступающие из-под обветшалого белья срамные места, бег среднеевропейского времени в Гибралтаре ни на миг не приостановился. Никто не отвернул бесстыдного взгляда от вида моего давно нестираного исподнего, никто не поспешил мне на помощь с махровым банным полотенцем в руках, чтобы накинуть его на мое задубевшее на ветру почти голое и босое тело, никто не прекратил пить свою «колу», не встал как вкопанный посреди улицы, прислушиваясь к доносящемуся из спортивного магазина безутешному крику души, не обернулся к соседу с недоуменным вопросом: «Вы слышали? Нет, вы слышали? Мне почудилось, будто кто-то взывал к состраданию!» Ничего подобного. Гибралтар продолжал жить своей размеренной безматерной жизнью.
Вместе с тем, произнесенная мною тирада в полной мере подтвердила правоту ранее высказанной гипотезы о весомости русского мата за границей. Скажи я эти слова, к примеру, в магазине «Спорт», что на площади Гагарина, — не берусь утверждать со стопроцентной уверенностью, что Мирыч правильно бы истолковала смысл моего послания, так причудливо скрытый под полупрозрачной вуалью многоточий. Что, впрочем, было бы совершенно понятно из-за его расхожей затасканности в России, в силу которой вычурность формы наповал убивала содержание. Здесь же, в Гибралтаре, смысл моих слов дошел до Мирыча мгновенно, сохранив свежесть формы и приобретя дополнительное содержание. По лицу Мирыча без труда можно было прочесть: «Ну так бы сразу и сказал, а то всё Мирыч да Мирыч. Честное слово, что ты имеешь в виду, — порой так трудно понять!..»
— Узнаю восхитительную мелодику родной речи, — внезапно раздался за нашими спинами чей-то приятный голос.
Обернувшись, мы увидели перед собой мужчину 35–40 лет с широкой приветливой улыбкой на открытом добродушном лице. Глаза его светились озорными блестками, бесовски вспыхивавшими всякий раз, как только в лице происходила какая-нибудь перемена.
— Вас приветствует украинский торговый флот, порт приписки — Одесса, — торжественно отчеканил он. — Сначала я не обратил на вас внимания. Ну, разговаривают себе люди у прилавка, и слава богу. Хотя мне сразу показалось, что я слышу знакомые интонации. Ну а потом сомнения разом исчезли, будто визитную карточку вручили, и так сразу стало тепло и привольно на душе, повеяло таким близким и родным, что аж комок к горлу подступил.
Далее моряк поведал историю своих злоключений. Их сухогруз, выйдя из Одессы почти три месяца назад, вот уже четвертую неделю стоит на приколе в доках Гибралтара, удерживаемый местными властями за неуплату таможенно-портовых сборов. Живут они на судне. Чтобы совсем не одуреть от скуки, выбираются время от времени в город. От безденежья и однообразия такой жизни команда впала в полное уныние, начала хандрить, замкнулась в себе, почти перестала общаться. Поэтому, когда он услышал живой, богатый русский язык, он словно заново родился, почувствовал вкус кжизни, воспрял духом. Теперь, глядишь, еще недельку продержится.
Если бы я знал прежде, что таким незамысловатым способом могу поднять дух бывших соотечественников, тем более что проблем с задержанием их судов в различных портах мира — нет никаких, я бы тогда в каждой стране на пути нашего следования только тем и занимался, что подбирал себе тапочки, невзирая на злостные унижения.
— Дело дошло до того, — продолжал наш новый знакомый, — что народ стал изматывать себя излишним бодрствованием, потому что во сне в голову лезет всякая дребедень. Кому что. Лично я, как закрываю глаза, так сразу вижу себя дома, бесцельно фланирующим по Пушкинской в сторону Оперного театра, чтобы оттуда повернуть на Дерибасовскую, где уж точно повстречаю приятеля и перекинусь с ним новостями, а потом спокойно пойду себе дальше, сверну за пассажем налево, перейду улицу, потолкаюсь немного на бирже, послушаю последние сплетни про «Черноморчик» и продолжу свой воскресный променад с той же притягательной беспечностью, от которой так мутит на Гибралтаре…
Остаток дня я провел в безуспешных попытках отогнать навязчивые воспоминания, что по пятам преследовали меня еще с самого утра, а теперь, после встречи с одесситом, они настигли меня и овладели мной уже целиком.
С тех пор, как я последний раз посетил Одессу, минуло почти 10 лет. Но еще раньше я с горечью для себя заметил, что Одесса из единственного и неповторимого города на свете превратилась в заштатный провинциальный городишко, каких много повсюду, потеряв с отъездом значительной части своих горожан, в том числе близких и родных мне людей, былое очарование. Мне смешны те любители туризма, которые, ратуя за чистоту экскурсионного жанра, заявляют, будто памятники архитектуры в осматриваемых ими столицах мира куда важнее самих людей, населяющих эти столицы, отчего вполне безобидное увлечение туризмом превращается для них уже в злостный промысел, в безудержную погоню за всё новыми и новыми впечатлениями, механически фиксируемыми километрами высокочувствительной фотопленки. Нет и еще раз нет! Люди составляют главное и неповторимое богатство национальной культуры! Настала наконец пора честно сказать, что подобное расхожее заблуждение служит не чем иным, как рассадником человеконенавистнических идей.
Поэтому, всякий раз думая сейчас об Одессе, я испытываю такую щемящую тоску, которая в руинах моей памяти отзывается строками чьих-то пронзительных стихов.
Не нужно приходить на пепелище,
Не нужно ездить в прошлое, как я.
Искать в пустой золе, как кошки ищут,
Напрасный след сгоревшего жилья.
Не надобно искать свиданий с теми,
Кого любили мы давным-давно.