ЖАНРЫ

Безымянное имя. Избранное XXI. Книга стихотворений
Шрифт:

Киплинг был помянут не случайно. Поэзия Вячеслава Шаповалова – мужская, и она продолжает русскую киплингиану прежде всего идеей мускульного усилия по удержанию мира на оси. Но ось эта словесна. Это не гумилёвская линия русской лирики. Безъязычье для Шаповалова то же самое, что бесполое пространство для Мандельштама – невозможно, отвратительно, немыслимо, недолжно, неправильно. Русская Азия, на глазах читателя «Безымянного имени» уходящая в область преданий, остаётся в таинственных знаках живого языка, в его образах, в парадоксальных сопоставлениях, в мириадах связей, озвученных поэтом-одиночкой. «В его стихах, – писали в 2003 г. Чингиз Айтматов и Семён Липкин, – тема Киргизии звучит по-новому, впервые на русском языке – изнутри. <…> Рождённый в азийском круге, воспитанный на киргизской поэтической культуре, постигший язык и внутреннюю ткань обычаев, – он подчинился поэтическому фатуму: разделить и выразить всё, что выпало на долю в этом круге оказавшихся».

В поэзии Шаповалова звучит уверенность в бессмертии рун. Наивная, по нашему времени, вера в торжество языка и в бессмертие любого описанного явления.

В царственность слова.

Но ведь, если разобраться, оно действительно – царит.

Вера Калмыкова

В защиту свидетельств

Дорога

Шли мы, покуда могли, заколдованы кровью, от излучения мглы – к изумленью любовью. Меря событья людьми, вешки ставя при этом: от поколенья любви – к окрылению светом. Были года холодны. Всё сиротское счастье: от поклоненья любви – к оскоплению страсти. Серою Шейкой во льды да походкой хромою: от оперенья любви – к окрылению тьмою. Нас не швыряли в тюрьму, как порой наших дедов, жили мы – горе уму! – привкус чуда изведав. Так отчего же порой зябнут руки от страха на ледяной мостовой – и молчит Андромаха на полустанке, в степи, жесткий снег утирая — от прорастанья судьбы в область ада и рая… Жизнь – позади, мы пришли, в никуда вырастая: от озаренья души – к пустоте мирозданья. Но повторяем, хрипя под могильной плитою, что отворяем себя пред небесной чертою.

Матрица

Вере Калмыковой

не ищи за деревьями леса а в песках мановенья воды всё что в нас тяжелее железа только отзвук погибшей звезды только отсвет вселенной багровой где мгновеньями вечность качнём мы бездомное пламя сверхновой злая искорка в небе ночном смутный разум впотьмах разметала зов сирот исчезающий свет лишь ментальная тяжесть металла нас уверит что нас уже нет это знанье недолго продлится краткий разум в награду зачти матерь матрица злая таблица первосмыслов слепые зрачки

Песенка кандагарского деда в сахалинской командировке с припевами

Перевод со старшесержантского

сюда где остров сахалин не долетает баргузин зато допёрли зейбаржанец и грузин дома на слом борьба со злом и тектонический разлом и сам себя под ор подъём зовёшь козлом дурилы не обижайте курилы вам вилы когда сибирь от москвы полыхнёт кавказы плюс гор памирских проказы заразы и каждый вор и проглот итог сынок владивосток там радиации исток в груди лимонника листок и стронций бел там много всяких фукусим но ими я не укусим залп град калаш макар максим вот мой удел японцы переходите в чеченцы червонцы и всем народам шахидский прикид россия я твой в погонах мессия спроси я – ответ один: вечный жид тряхнуло блядь а наплевать под одеялом благодать хоть тыщу лет проголодать придется нам восходит день бежит олень дороже женщины женьшень хрен на часах торчит как пень и сам ты хам далёко алеет бомба востока дум стоко что ты земеля хоть волком завой всё злее всё горячей и круглее та гея что греки звали землёй я тута в месяце таммуз духовной жаждою томлюсь меня не душит здешний груз иди всё нах мир мглой томим мне скучно с ним где вечен и невыразим всех шестикрылых хиросим дымится прах незваны вот-вот придут океаны барханы дрожат от бурь закипевших вдали за нами ещё вернётся цунами и нас утащит туда откуда пришли

Два сонета

70-е
Ещё дрожит пугливый флюгерок — бездомный дрон над пристальною башней. Ещё закат, похожий на вчерашний, не догорел. Всё скрыто между строк. Жива надежда в сумерках дорог — она обманчивее и пустяшней, чем пополудни, и характер наш в ней: увидеть не начало, но итог. Ещё предметы сохраняют цвет, ещё не все ночные кошки серы, но дню уже суда и веры нет. Чем этот миг – а чем он, кстати, плох! — не смена двух заждавшихся эпох, истосковавшихся по чувству меры?
90-е
Свершилось! Перед бездною стоим, ломает плечи тяжесть ожиданья, горчит в груди искусство выживанья, скукожилась душа, как третий рим. Уходят дети к алтарям чужим под дудку крысолова мутной ранью, мир выдохнешь навстречу умиранью — но каждый вдох опять непостижим. Затихнем, веру терпкую тая. Что толку ныть – её мы звали сами! — нависла тень: огромная змея заменит небо. Молча из берлог ползёт на зов гипноза бандерлог, как в прежние века под небесами.

Сомнамбула

На плоть огненосного стяга прожектор глядит, не дыша. Из сомкнутых стен саркофага карабкается душа. Мучителен час, и не спится, истории пуст чистовик, лишь каменно-юные лица застывших в дверях часовых. Сомнамбулы лёгкая поступь: меж граней, гранита, громад уходит он в ночь, не опознан, мучительным зовом объят, согбенной бредущей фигурки не ищет чиновный патруль, проспекты московские гулки на каменно-юном ветру. Да полно! – то он ли, летящий в безвременье с броневика на крыльях идеи легчайшей с презрением боевика? Да полно! – то он ли, ведущий по чёрной брусчатке с тех пор в чудесный, бескровный, грядущий, немыслимо светлый простор?! Не бросить на прошлое взгляда – его отсекли на века ледовые ночи Кронштадта, слепые подвалы ЧК, и смотрит грядущее немо, и миной, заложенной в нём, пылает звезда Вифлеема, себя пожирая огнём. Однако эпоха сменилась, и дух обращается в прах, чтоб нам пробужденье явилось бессмертьем, похожим на страх: принесшее злобную волю, погасло – спроси, отчего? — покрытое жёлтою болью его восковое чело. Своих вожаков пожирая, европами призрак бредёт, и бредит морозная стая десертом российских широт, разверстою плотью аллея в андреевской голубизне — и чёрный квадрат мавзолея ликует в багровом огне. Столетьем доноса и сыска страна эта будет жива, но Горки – извечная ссылка, обманутый всхлип торжества: ржавей, людоедка-«Аврора», дари же, безродный борей, в ликующей плоти террора просторы родимых морей. Под утро, в минуты глухие идёт он – печаль и укор, где стены отеля «Россия», где радостно-скорбный собор, где слиты видения стали и времени древняя медь, где русские очи устали на Спасскую башню глядеть. Соратники плотной шеренгой лежат у великой стены, без пошлины взявши в аренду пространство и время страны, с их мёртвою хваткою волчьей! — лишь время грызёт нас сильней, Сатурн, пожирающий молча своих безответных детей. Бредёт он, не чуя пределов, на чёрной февральской заре, под эхо вселенских расстрелов, истаяв на смертном одре. Кто, вставший с событьями вровень до уровня сердца и глаз, воскликнет: один ты виновен! — но кто ж тут безвинен из нас?! За всё ему тяжкая участь – глядеть без участья и сил, виной равнодушною мучась, на то, что он сам сотворил. Ведь в чёрной февральской метели привычно провидит земля багровый полёт цитадели, кровавые крылья Кремля.

Пьяный корабль

Стенограмма атомной подлодки

…К настежь распахнутой влаге!

Артюр Рембо
…Тоже – «к настежь распахнутой»?.. Что же теченье наклоняется к толщам подводных аркад, если это арктическое отреченье, то зачем в пустоту упирается взгляд? Как попал я сюда, после чьих возлияний, чей начальственный ноготь на карте провёл борозду, что постылей полярных сияний? Я – лишь улей с комком замерзающих пчёл. Ненавижу бессонниц своих коридоры, вахт ночных паранойю, ухмылки ракет! — сквозь броню из титана, сквозь душу, сквозь поры рвётся бешеной ненависти свет! — мой реактор – горит! Вот и грянуло время расквитаться за чёрную долю свою. Ты, полярная ночь, раствори моё семя — мой весёлый плутоний – в чернильном краю. Что со мной? – моё сердце сжимается стыло, гаснет свет, нарастает щемящая глушь. Был я домом, теперь я – стальная могила, отпускаю грехи аж на тысячу душ. Не успеть никому за крутым поворотом, славься, тайна военная мощи страны! — мы чужим катерам и чужим вертолётам не откроем того, как мы дивно сильны. Не поспеть к покаянью виновно-невинных, адмиралы, ползком на кремлёвский ковёр! — в этих тайнах и тенях, и майнах, и вирах опускается мёртвой эпохи топор. Море, чёрный курган, где рабов погребают, где ты прав иль неправ, не узнает никто, бескозырки плывут и сердца умирают в средостеньях кальмаров и песнях китов. Опускаюсь на дно, вещей боли кромешней — я покинут командой иль нет, всё равно! — что мне толку от ваших конвульсий, конверсий, от конвенций – когда подыхать суждено. Морячки, отплывайте скорее подале — ох, сейчас и рванёт моё сердце вразнос! Я – подводный корабль, и меня проиграли. Славься, родина-мать! Плюнь в ширинку, матрос!

Пешечный гамбит

Памяти Натальи Горбаневской

…Вокруг – Шестидесятые года, вот только имена поизносились, таблички стёрлись, лозунги забылись, мир вымер, очужели города. …Ковчег-планета. Выпускают пар — семь чистых пар и семь нечистых пар. Бастилии порушим, с нами Бог, наш день велик, хотя и век убог! — срифмуем клиповое либерал попарно с «убивал» и «умирал»! …Бивариантны сыскарей труды, надежд стигматы и галош следы, кенедианты в старом водевиле, рейганомонстры, шляпы крокодильи, андропофаги с черепом во рту — все бдят: – Евреи тут не проходили? – Дык вон они, отплыли поутру! …Ковчег-авианосец. Пекло вод. Зад – pussy, но в межбровье – кукловод. Два игрока склонились над доской. Упали веки. Восковые лица. Грядет оргазм томительного блица, гамбит промеж нью-йорком и москвой. Вот клетки: восемь-на-восемь, дресс-код (для клеток) – чёрно-белые одежды, попарно пилигримствуют все те, что зовут в новоегипетский исход. …Ау, Шестидесятые года! — прошли, полны невыдуманной болью: грозы не знали пешки над собою, секиры грязной взлёта над судьбою — ах, не про них во облацех вода! — льнут, юные, к чужому водопою: темна инакомыслия беда. Но, тронута холёною рукой, юнцов и юниц сблёвывает площадь — и молча государственная лошадь косит зрачком с кровавою каймой. …Я дурачка родного подниму. Но я не сторож брату своему. Те с лэнгли, те с лубянки – братаны, чьи лица стряпало одно лекало, в чьих запонках играет карабах, полярных стран достойные сыны, в заветных устремлениях равны, сдвигают утомлённые бокалы за мёртвых в укреплённых городах. …И к праху ветром прибивает прах.

Собеседники

…обломки души

Салман Рушди
Перелётные души на старте сбиваются в стаи, подставляя крыла либеральным воздушным путям. Здесь любая судьба состоялась – из горя и стали, из чего она слепится, птаха счастливая – там? Что за крылья вручают – мечта на свету, оригами! — высоко и светло, позади только кухонный чад. Здесь икары ещё – облетают отчизну кругами, неокрепшие перья на отчую землю летят. Их нетрудно понять, им же можно, смеясь, оправдаться: этот мир – терминал, да и просит природа своё. Вот и кружат вверху, позабыв притяженье гражданства, ибо не приземлиться на прежнее это жнивьё. А земля велика и не слишком придирчива к грязи, горечь смоет потоп, остальное – в пожарах сгорит. Пусть же славят полётом всю скудость и однообразье, пусть прощаются с детством, прилипчивым, как гайморит. Пусть простятся, круги нарезая над ширью заветной, от межи до межи отмеряя свои рубежи, оставляя ненужное этой земле безответной — скорбный скарб, воск воскрылий, частички души…

Чужая жизнь

От девочки во тьме, от вымокшего сада остался лёгкий вдох, нет, выдох – но туда, где не дрожат огни в утратах листопада, не плачут поезда, не падает звезда. Не жаль, что губы стянуты морозом алым в железной седине и копоти снегов, что снилось, что швыряло щепкой по вокзалам, подвалам, чердакам загаженных годов. За неким городом, среди зимы и зноя стоит село Степное, зона – у села. Здесь оглянулась ты и назвалась собою, но девочки в саду, конечно, не нашла. Здесь, в зазеркалье дней, так съёживает тело прозренье: ты одна и короток твой век, а за колючкой лет у крайнего предела дичает яблоня и меркнет человек. Три ангела в цвету с наколкою кабаньей вломились в жизнь твою под сенью диких нег: под куполом небес, под вышкою кабальной томится автомат, слюну роняя в снег, и щерится закат, и псы взахлёб рыдают, и строевая вошь вползает в рупор сна, и Зона вдаль летит, дыша над городами бессонницей вакханок, вечная страна. И в потной тишине над скрюченной планетой счастливый дремлет дождь и реет мокрый сад, оплачены на миг всё тою же монетой, что лодочник сгребёт, пуская душу в ад. И ты лежишь в углу, прикрывшись мешковиной, три твари над тобой творят смурной делёж, и гавкает с высот – проснись! – призыв целинный, и слышит всё судьба, ржавея, словно нож.
Поделиться с друзьями: