Будь спок! Шестидесятые и мы
Шрифт:
Судя по всему, письма эти – «средства связи в гигантском и прекрасном значении этого слова» – обречены вдвойне. Они – не литература, а адресаты давно их прочли, и не тургеневские сейчас времена, чтобы перечитывать. Но какое нам дело? Главное, что они у нас есть. Или мы у них.
«Выиграем мы с тобой» [10]
Несостоявшееся предисловие к двум последним романам Домбровского
Роман «Обезьяна приходит за своим черепом» закончен в 1959. Полтора года автор занят переводами. «Хранитель древностей» начат в 1961, а в 64-м уже появляется в «Новом мире» (номера 7–8) с подзаголовком «повесть». Роман вообще на какой-то стадии назывался «Алма-Атинская повесть». А.С. Берзер утверждает, что первоначальное название романа было «Хранитель древности». Об этом велось много споров, но вариант множественного числа победил. Один раз, однако, роман вышел как «Хранитель древности», как бы восстанавливая авторский замысел (Юрий Домбровский. Хранитель древности. Факультет ненужных вещей. М.: «Книжная палата», 1990). Мне все же думается, что с множественным числом – менее патетическое, взятое из таблички над входом в кабинет Хранителя название было первично в замысле Домбровского. Это подтверждает и вдова писателя – К.Ф. Турумова-Домбровская. Вообще под редакторским карандашом А.С. Берзер и с советами Твардовского «Хранитель…» претерпел большие изменения. Здесь важна была не только цензурная «проходимость». Важны были требования вкуса, выработанные «Новым миром» в эпоху оттепели. Было много компромиссов, но в целом Домбровский остался доволен, и мы можем предположить, что правка во многом пошла роману на пользу. Тут же Домбровский заключает с «Новым миром» договор на продолжение «Хранителя…»– роман «Факультет ненужных вещей». Многие ожидали, что роман будет о лагере. Но Домбровский считал эту тему после Солженицына исчерпанной. Его интересовало другое. Под текстом романа стоят даты: 10 декабря 1964 – 5 марта 1975. Он не умел писать в стол: после публикации «Хранителя…», не включившей в себя по цензурным соображениям отрывок о лагере – «Баня» («Из записок Зыбина»), очень быстро становится ясно, что «Факультет…» в ближайшем будущем в СССР не выйдет. Домбровский передает роман для публикации на Запад. «Факультет…» выходит во Франции в 1977. В 1958 за такое прорабатывали, в 1966 сажали, в конце семидесятых – убивали. Домбровский понимал это. Об этом – рассказ «Ручка, ножка, огуречик». Он шел на смерть и принял ее, едва успев увидеть роман напечатанным.
10
Впервые опубл: Звезда. 2010 № 10. С. 189–200.
«Вот помню такое: однажды из темной одиночки (стена, стена, железная дверь, полоска окна, а вверху постоянно горящая мерзкая желтая лампочка, прямо как колба со скрюченным червяком) меня вызвали в кабинет к начальнику тюрьмы, и я впервые за этот год увидел в окно огромный тополь в листьях и солнечных лучах.
Понимаешь, меня просто поразило – эта живая масса листьев, это невероятное богатство природы после моей скудости – ведь она не пожалела миллионы листьев – законченных, отделанных, прекрасных для одного дерева, – и все они шуршат, движутся, живут – это было так несовместимо с 3 метрами, с 4 стенами и двумя красками – черной и серой, – что я, когда меня о чем-то спросили, очень долго не мог ничего ответить – просто был сбит с толку этим богатством.
Зыбин сел и чуть не вскрикнул. Окно было большое, полное солнца, и выходило оно на тюремный двор, в аллею тополей. Тополя эти посадили еще при самом основании города, когда тут была не тюрьма, а просто шла широкая дорога в горы, и вдоль ее обочины и шумели эти тополя.
И Зыбин растерялся, сбился с толку перед этим несчитанным богатством. Веток, сучьев, побегов. Все они шумели, переливались, жили ежеминутно, ежесекундно каждым листиком, каждым отросточком, каждой жилкой! Они были веселые, свободные, живые. И ему, в течение стольких дней видевшему только серый цемент пола, да белую лампу в черной клетке, да гладкую стену цвета болотной тины, на которой глазу не за что зацепиться, – это сказочное богатство и нежность показались просто чудом. Он уже и позабыл, что и такое существует. А ведь оно-то и есть самое главное.
Это отрывок из письма Домбровского 1960 года и фрагмент из «Факультета ненужных вещей», начатого пятью годами позже. Сравним их и попробуем составить представление о том, как жизнь становилась у Домбровского литературой. Первое: очень близко, очень похоже. Сходное цветовое противопоставление: серый и черный в письме, а в романе – серый, белый, болотная тина, свет солнца. Цвет тополя не называется. Назвать его – значит ограничить световое богатство, противопоставленное «моей скудости». Взволнованная, удивленная интонация письма повторяется в рассказе от третьего лица, повторяется ритмически: «законченных, отделанных, прекрасных для одного дерева, – и все они шуршат, движутся, живут» – «жили ежеминутно, ежесекундно каждым листиком, каждым отросточком, каждой жилкой! Они были веселые, свободные, живые». Равносильное изумление. И от этого изумления все окружающее – тюрьма, следствие, допрос – становится неважным. Разница письма и романа вот в чем: в романе реакция Зыбина осмысливается философски. Рядом с переживанием («…показались просто чудом. Он уже и позабыл, что и такое существует») дается сентенция – и не совсем ясно, чей это голос, героя или автора: «А ведь оно-то и есть самое главное».
Ха, скажут, да этот тополь (ну или какое-нибудь другое дерево) какой только узник не видел из окон начальства: от героини Евгении Гинзбург до набоковского Цинцинната. Дерево за окном – почти бессознательный символ жизни и свободы, это, конечно, так. Но вопрос: может ли благодарность за это «богатство» затмить все происходящее, преобразиться в свет, сделаться «самым главным»? Только Домбровский и только его герой умеют так изумляться жизни, что способны забыть ради нее о смерти, которая их обволакивает и затягивает.
Домбровский умел удивляться, как никто другой; он не умел привыкать к несправедливости, а красоту мира и чудо жизни видел каждый раз заново. Главное в том, как жизнь переходит у него в литературу, – живописная фиксация и философское осмысление. Вот как будто бы два главных свойства прозы Домбровского: живописность и философичность. Но… почему тогда не драматичность? Не драматичен ли сам контраст «белой лампы в черной клетке» и «сказочного богатства»? А почему не лиричность – ведь именно «нежность показались просто чудом»? Из каждого фрагмента прозы Домбровского можно вытянуть что угодно. А я сосредоточусь все-таки на главном, что выделяет его прозу на фоне литературы шестидесятых – семидесятых и сближает с литературой двадцатых: она все-таки очень умная.
В 1959 году Н.Я. Берковский, читавший еще только «Обезьяну…», писал Домбровскому: «Вы владеете почти несуществующим в современной нашей литературе “интеллектуальным жанром”. <…> Я раньше стоял за “чувственную” литературу, “живописную”, – по-толстовски, по-бунински, по-гамсунски. В последнее время стал сомневаться в хорошей ее роли у нас и для нас. <…> Вы, по-моему, из тех, кто призван, работая умным инструментом, произвести некоторое смятение среди <…> авторов лапотно-лопатного стиля».
«Умный инструмент», «интеллектуальный жанр»… Здесь уже какой-то намек на литературную родословную. Что о ней говорит сам писатель? Первый роман Домбровского – «Державин»– написан, как признается писатель, под сильным влиянием Тынянова:
Да, я очень, чрезмерно даже тогда любил Тынянова, он меня даже потряс так, что я потерял вкус ко всякой иной современной прозе: она мне казалась пресной. В Тынянове меня поразила великолепная отточенность стиля. Его почти научная отточенность стиля. Его почти научная точность и четкость. Синтаксическая простота и ясность. Холодная бесстрастность автора. А больше всего то, что автор о самых простых обыденных вещах говорит в высшей степени необычно. Все у него на пределе, на втором дыхании, и герои действительно делают совсем не то, что от них ожидаешь, им бы радоваться, а они тихонько кусают губы, им бы взвыть, а они смеются. И в этом вся их сила. Да! В высшей степени необычайные и непонятные люди населяли книги Тынянова.
Эта драматическая сложность останется с Домбровским навсегда, особенно ясно она читается в «Обезьяне…», ее почти нет в «Хранителе…», но зато она снова появляется в «Факультете…» Да, именно на допросах герой Домбровского становится вот таким вот эксцентриком – тыняновским Грибоедовым, и это как раз и бесит больше всего следователей.
Но, быть может, гораздо сильнее с годами проявлялось другое влияние Тынянова: «Смерть Вазир-Мухтара» – повествование не только о герое, но и об эпохе, в которую вброшен человек эпохи предыдущей, рассказ о предательстве и героизме. «Смерть Вазир-Мухтара» (1927), так же, как и многие произведения рубежа 1920-х и 1930-х годов, когда Домбровский учился на Высших литературных курсах, – история о человеке, пережившем свою эпоху: таковы «Зависть» Олеши, «Спекторский» Пастернака, «Повесть непогашенной луны» Пильняка, «Козлиная песнь» Вагинова, «Мишель Синягин» Зощенко.
Хранитель и Зыбин, подобно Грибоедову у Тынянова, сложились, прожили юность в революционную эпоху 1920-х годов – с разницей в столетие. 1920-е навсегда засели в памяти Домбровского и во многом создали его как писателя. Воплощение их в «Хранителе…» и «Факультете…» – директор музея. С каким восторгом пишет о нем Домбровский:
В двадцатые годы в рабочие клубы, школы взрослых, просто библиотеки и столовки пришло целое поколение этаких-разэтаких молодых, задорных, красивых, голосистых командиров. В течение нескольких часов они начисто разделывались с Богом, попами, церковью, самогонщиками, кулаками, спекулянтами и кончали свою лекцию показом какой-нибудь картины, такой же залихватской, отчаянной и веселой, как и они сами. (Ну, например, «Комбриг Иванов» – 1924 года. Комбриг пленяет своей громоносной антирелигиозной лекцией в клубе дочку попа и увозит ее на кавалерийском седле. И вот ведь великая культура гражданского стиха двадцатых годов! Все титры в картине были написаны стихами!) <…> Они вошли в нашу жизнь так же плотно, как входили расписные агитпоезда с зелеными драконами и мускулистыми рабочими кумачового цвета, как Окна РОСТА, карикатуры Моора, красочные плакаты Маяковского.
Революцию Домбровский любит за то, что она – праздник, молодость, цветение.
Восторженно-широкими мазками пишет он толпу пугачевцев в «Державине», шествие повстанцев в «Смуглой леди». Но ближе всего ему Великая французская революция. Зыбин – знаток ее. Когда Зыбина арестовывают, Корнилов уверен, что Зыбин столкуется со своими следователями – «защитниками революции». Как он наивен! По отношению к революции на одной доске оказываются «ангелы» из «серого домика», выписывающие литеры «КРД» и «КРТД», и настоящий контрреволюционер Корнилов, сделавшийся осведомителем. Все они революцию – подлинную, веселую, радостную, освещенную верой в человека, – ненавидят. ««Дрянь и мерзость всяк человек», – сказал Гоголь, вот это точно! – впадает Корнилов в истерику. – Так оно и есть! Тряпка рваная больше стоит, чем человек! Навоз и то удобрение, и то больше – его не бросают зря». И в этой имперской идеологии он согласен со Сталиным. Раз человек мерзость и дрянь, то не мерзость только сила, кулак, государство. Эта мысль является еще в «Обезьяне…»
Если в шестидесятые революционная вера в человека была понятна и близка и читателям, и редакторам «Нового мира», то в семидесятые, в эпоху под знаменем «Мастера и Маргариты», революционность Домбровского в «Факультете…» похожа чуть ли не на фронду. В «Факультете…» все – вызов, начиная с цитаты из Маркса, предваряющей роман. Домбровский шел против настроения, отвергавшего все, случившееся с 1917 года. Люди вокруг отказывались от рационализма в пользу христианской мистики или, к примеру, буддизма. Но только не Домбровский. Лозунг «Свобода, равенство и братство» был навеки скомпрометирован. Но только не для Домбровского.