Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ты помнишь все тех же дядь и теть, что приходили к вам на Новый год: те же жирные от еды губы и пальцы; только теперь черные платья и рубашки, заплаканные глаза и грустные лица. Пьют, не чокаясь, то алкоголь, то сухофруктовый компот, зачем-то едят блины, а ты, впервые оказавшийся на поминках, хочешь просто уйти рисовать, не думать, что все то же — жирные руки и губы, заплаканные глаза — повторится через сорок и сколько-то еще дней, ведь тебя ждет другой мир: волшебный, золотой. Вы хороните бабушку — она умерла тихо, в постели. Ночью накануне ты слышал, как они с мамой громко ругались на кухне, думали, ты уснул; но ты все понял по обрывкам фраз: мама наконец решилась рассказать о художественной школе, и бабушка не выдержала. Кричала, что жизнь твоя испорчена, что не стать тебе великим, что не посетят ваш дом более ни лунный, ни солнечный ветер, и все звезды, под которыми ты рожден по советам старого тайского мудреца, сменят благосклонность на ненависть, а она, твоя бабушка, перестанет читать судьбы по гороскопам, видеть сегодня и вчера и скоро умрет; ее удел — быть молчаливым наблюдателем. Она сдержала обещание — будто, заключив договор со смертью, узнала точное до секунд время своей кончины — и оставила записку: где найти деньги на похороны, как расставить тарелки на поминках, кого звать обязательно, а кого — ни в коем случае, даже если сам заявится на порог.

Плачет мама. Плачешь ты, но где-то внутри слышишь голос — отказываешься принимать его за собственный, — подсказывающий: больше никто не порвет твои рисунки. Никогда. Никогда. Никогда. На похоронах — утром прошел теплый летний дождь, и кладбище пахнет сырой землей — ты бегаешь глазами по деревьям, лишь бы не смотреть на все еще жирные губы и раскрасневшиеся от жары лица, и замечаешь трех воронов на ветке; они, словно увидев тебя, трижды каркают. Ты знаешь — это бабушкины золотые птицы. Она говорит с тобой, а ты ничего не понимаешь.

Однажды, чувствуя скорую смерть августа — ты уже понимаешь, что природа тоже умирает, братья-месяцы убивают друг друга, — ты возвращаешься после игр с друзьями и попадаешь в чужую квартиру. Нет, в свою — тот же дом, тот же этаж, тот же номер, и мама ждет за столом, раскладывает вырезки из газет и журналов, принюхивается. Ты спрашиваешь, что случилось; мама отвечает: просто сделала перестановку согласно бабушкиным инструкциям — лучше бы сказала как есть, заклинаниям, ты чувствуешь это слово на ее губах, — а теперь пытается унюхать гарь без дыма и огня, гарь счастья. Мама переставила чайник и тумбочку для обуви, переложила коврик, чтобы не отпугивать благие уличные энергии, и избавилась от плотных штор, так спасавших от летнего зноя: иначе ни солнечный, ни лунный ветер больше не продует комнаты, не принесет вещие сны в ночь на пятницу.

Ты уходишь рисовать и сидишь за письменным столом, сгорбившись, кажется, до самого первого сентября: цветы, линейка, встреча с одноклассниками, всего два урока и отдохнувшее лицо классной руководительницы не интересуют тебя, ты ждешь других событий иного дня. Когда его время приходит, ты просыпаешься сам, без будильника, но мама даже не готовит завтрак — ни сладкий черный чай, ни какао, ни кашу, ни бутерброды с сыром и варено-копченой колбасой, — сонно желает тебе доброго утра и склоняется над вырезками из газет и журналов. Как бабушка. Вместо нее. Когда ты садишься, вздыхает, смотрит не на тебя, говорит:

— Петя, сегодня ты никуда не идешь. Можешь спокойно выспаться.

Ты думаешь, что она шутит: сам не раз просил остаться дома, притворялся, что разболелась голова или одолел столь долгожданный денежный кашель, и, радуясь своему умению хитрить — ты уже понял, что ложь в этом мире важнее правды, — возвращался в теплую постель, закутывался в одеяло и спал до десяти часов — иногда, проснувшись, забывал вновь сделать больной и уставший вид.

— Мам, но я хорошо себя чувствую. И сегодня…

— Я помню, что сегодня. — Она вздыхает. Собирает обрывки гороскопов, прячет в толстый ежедневник. — Ничего страшного. Пропустишь один разок, сегодня все равно вас будут со всеми знакомить. Не ходи, и все тут.

— Но мам! — Ты готов разреветься. — Лето ведь кончилось. Я так ждал. Я ведь…

— Звездам виднее, Петя. Звездам виднее.

Ты не плачешь — и мама все понимает, догадывается, — так и остаешься сидеть на кухне. Не меняешь позы, даже когда мама ставит перед тобой любимое сладкое какао из желтой банки; так и сидишь, пока мама, включив радио — этим утром почему-то не смотрит телевизор, — укладывается феном под волшебника, на которого даром преподаватели время тратили, под того, кто привыкал мал-помалу, и того, кто холоден, как айсберг в океане; пока она собирает сумку, гремит ключами, целует тебя на прощание и говорит: «Ничего, потерпи, все хорошо, я позвоню и предупрежу, скажу, что ты приболел».

Когда мама закрывает дверь — мерзко хрустят ключи в замочной скважине, — ты залпом допиваешь какао. Никаких слез. Ты не будешь слушать никакие звезды, отныне и впредь, и никакой ветер — солнечный, лунный, черный, белый — не сдует тебя. Ты слишком много ждал, слишком часто видел золотое свечение бетонного «Парадиза» во снах, ничто тебе не помеха: ты здоров, за окном сентябрьское солнце, на улице тихо. Но пока надо набраться решимости, и ты, сбитый с толку еще и выключенным телевизором — обычно взрослые тети и дяди говорят по утрам фоном, приглушая голос мамы, порой отвлекающейся на них, — берешь пульт. Жмешь большую зеленую кнопку, включаешь экран — и вдруг не можешь отвести взгляд. Там знакомые по маминым рассказам после редких командировок улицы, тоннели — она показывала фотографии со старой «мыльницы» — и люди: одни кричат, другие кашляют, третьи хватаются за окровавленные конечности, четвертые лежат, кажется, без сознания, а за кадром что-то говорят, говорят, говорят, но слова сливаются в безликую массу, потом — в крик боли, словно направленной на тебя через рупор, только говорит не дяденька в форме и с усами, а весь мир разом, каждым существующим на свете звуком. Ты даже на замечаешь, как сам закрываешь себе глаза руками — так делала бабушка, если в кино кто-то начинал целоваться, а в новостях показывали лысых и не слишком дядь в пиджаках, с серьезными лицами, у микрофона, на фоне пестрых флагов. Скорее, не видеть ничего — ты с силой жмешь красную кнопку пульта. Крик стихает; мировой боли не слышно.

Трясущимися руками ты берешь пухлую записную книжку, находишь номер крестной — она живет в соседнем доме, — хватаешь городской телефон, жмешь цифры — каждое нажатие словно удар сердца, пум-пум, пум-пум, какой частый пульс. Заставив себя заплакать, ноешь в трубку напуганной крестной: мама проспала и случайно закрыла тебя, а ты опаздываешь в художественную школу. В первый день занятий! Крестная знает, как ты ждал, отвечает нечто невнятное, бросает трубку и через десять минут — их хватает, чтобы одеться, — отпирает дверь запасной связкой ключей. Встречает тебя в халате и тапочках, говорит: «Беднушка! Ты ничего не забыл?», поправляет воротничок твоей рубашки, бежит в ванную за расческой, приводит твои волосы в порядок, гасит свет, закрывает дверь и выходит на улицу. Ты видишь, как она лезет в карман халата за сигаретой, но останавливает себя.

— Тебя проводить, Петенька? — Дыхание сбивчивое, щеки раскрасневшиеся.

— Меня… меня… — Тебя не покидают картинки и голоса: окровавленные люди, их стоны, сбивчивое дыхание, спутанные слова. Это где-то там, далеко, за стеклом телевизора. Ты берешь себя в руки. — Нет, спасибо, тут рядом, я помню, как идти, — улыбаешься ты в ответ. — Мы с мамой уже ходили туда. А вы в халате. И в тапочках.

— Ой, точно же! — Она резко затягивает пояс халата посильнее. — А чего ты так волнуешься? Бледненький какой-то. И, кажется, вспотел. Ну-ка. — Она прикладывает холодную руку к твоему лбу. — Да нет, температуры вроде нет… Сейчас вернусь домой и позвоню маме. На всякий случай.

— Не надо, я сам, и вообще все хорошо! У меня же есть телефон! — Ты достаешь из кармана свою гордость, кнопочный мобильник, куда у вас с мамой никак не хватает времени загрузить музыку, хотя в школе тебя уже подсадили на мелодии «Наутилуса», на гипнотический голос, который гнался за ним столько лет, столько зим [4] .

— Ах, точно. Вот уж эта техника, а… — Крестная кладет руку тебе на плечо. — Ладно, беги, а то опоздаешь. И… будь аккуратен, ладно? Что за день, что за день!

4

«Наутилус Помпилиус», «Зверь», 1994 г.

Ты целуешь ее в щеку и убегаешь, слыша, как крестная, не выдержав, щелкает зажигалкой. Доходишь до остановки, садишься в маленький автобус-буханку — он уже забит, все места заняты — и пугаешься лицам окружающих: чем они так опечалены? Почему похожи на унесенных призраками, неужели все так волнуются за тебя — но с чего, когда ты шагаешь к золотому свечению и скоро растворишься в далекой мечте?

В тот день мир заливает осенними слезами, а тебя — солнечным медом. Симфония катастроф, этот пылающий болью и ненавистью шар мечтаний и разочарований, вновь звучит внутри тебя, и от лебединой песни ее дрожит каждый орган: так может, бабушкины звезды были правы? Что теплится у тебя внутри? Что за сила бушует там? Это ли не ненависть и надежда тысячелетия, заложенная в каждом ребенке года два ноль ноль ноль, родившегося на стыке веков, в эти апокалиптические дни, знаменуемые затмениями, катаклизмами, терактами, бомбежками? Это ли не волшебное яйцо, из которого с годами, как в мифах со страниц потертых книг, вылупляется, сбрасывая скорлупу, новый мир и его архитектор?

Поделиться с друзьями: