Царственный паяц
Шрифт:
дней
он не знавал вовсе; Северянин выступил на литературное поприще в наши дни, в то
время, когда уже никакая реакция не в силах заставить нас, вкусивших от плодов
свободы, позабыть их вкус. Забота о форме обязательна для него потому, что он начал
писать после двадцатилетней почти работы Бальмонта, Брюсова и их учеников; забота
о всенародности неизбежна для него потому, что он начал писать, уже переживши дни
всенародных волнений, восторгов, падений.
Правильно воспринять дух времени — еще не значит быть поэтом; надобно еще
найти путь к его воплощению и уметь ступать по этому пути. Если бы у Игоря
Северянина было одно только, сейчас отмеченное нами, мы могли бы пройти мимо
него молча, предоставив разбираться в его стихах обозревателям общественных
настроений. Оборотной стороной стремления к общедоступности всегда была и есть
опасность опошлиться, опуститься до уровня своей аудитории. Между Сциллой
изысканности и Харибдой вульгарности есть один только путь: путь углубления
содержания до пределов основного, общечеловеческого и упрощения формы до границ
безусловно необходимого, — путь к тому искусству, которое принято называть
монументальным. Этим путем шли в свое время все великие народные поэты: и Гомер,
и Данте и Пушкин. Искусство может быть общедоступным, оставаясь подлинным
искусством, только в том случае, если оно становится общеобязательным, т. е.
достигает той степени простоты и властности формы, при полноте содержания, которое
всеми принимается невольно как совершенство. Не каждому поэту дано достигнуть
этих вершин творчества; но, безусловно, каждому значительному поэту свойственно
стремление к монументальности; и это стремление должно быть повелительным
требованием писательской совести у того, кого Аполлон зовет к жертве всенародной.
Мы не считали бы Игоря Северянина поэтом, если бы не подметили в нем (быть
может, ошибочно) подобного стремления. Чем ближе к концу его книги, тем чаще
проступает у него желание быть «изысканно-простым»; и мы охотно верим молодому
поэту, когда, распростившись с шумихой своего футуризма, он говорит нам, что душа
его «влечется в примитив». Спускаясь в «застенчивые долы», он идет верным путем, и
если он сумеет пройти этот путь до конца, он вернется к нам настоящим поэтом нового
времени.
Владимир Шмидт
РУССКАЯ ХАНДРА
Стихотворения Игоря Северянина — не новость. Уже в течение нескольких лет
молодой поэт издавал свои тоненькие книжечки (кажется, около 30), считая себя главой
«эго-футуристов», — с трогательными объявлениями на задней стороне коричневых
обложек, что интервьюеров он принимает в такие-то дни и часы, знакомых дам — в
такие-то, молодых поэтов, приходящих за советом, в такие-то. Если верить этим
объявлениям, то он был уже широко известен кому-то до этого года, и только теперь
Федор Сологуб представляет его всем русским читателям, написав предисловие к его
избранным стихам и, надо думать, приняв близкое участие в составлении сборника: по
211
крайней мере, название его, кажется, вызвано предисловием, а не обратно. Сологуб
говорит в этих нескольких вступительных словах, что он любит стихи молодого поэта,
как «грозу в начале мая». «Люблю грозу в начале мая... Люблю стихи Игоря
Северянина. Я люблю их за их легкое, улыбчивое, вдохновенное происхождение.
Люблю их потому, что они рождены в недрах дерзающей, пламенной волей упоенной
души поэта... Стихи его такие капризные, легкие, сверкающие и звенящие...»
Можно не продолжать — смысл ясен: Сологуб открыл поэта «легкого и
сверкающего». Тот, кого истомила самая тягостная из всех скук, какие когда-либо в
нашей литературе снились, кто создал для русского общества — рядом с вдохновенным
культом смерти — злое издевательство над его пошлостью — Передонова,
приветствует в новом поэте «грозу в начале мая». Он не обращает внимания на
«неверности с правилами пиитики», - «раздражающими и дразнящими», они ему
«нравятся», — и он объяснил почему.
Так смертельно заскучала душа современности, так ждет «раскатов первого
весеннего грома».
Дождалась ли? Гроза ли это?
Сам о себе молодой поэт думает, с одной стороны, очень высокомерно, с другой —
очень скромно. С одной — он называет себя «гением Игорем Северянином», —
«северным бардом», открывающим новые пути и, конечно, не признанным людьми
посредственными, его не понимающими, с другой — он думает, что он только один из
многих, предвещающих грядущего и близкого великого поэта, который «всех муз
былого в одалисок, — в своих любовниц претворит и, опьянен своим гаремом, сойдет с
бездушного ума». Это и есть исповедание самого Игоря Северянина, — он ставит себе
в заслугу, что он не признает «бездушных книг», «несносной поступи бездушных
мыслей», «рассудочно- г° льда», «рассчета лабораторий». Он «спрятал в грудь солнце»,
он «парит в лазоревом просторе со свитой солнечных лучей...» Отсюда
и его стиль — невыдержанный, действительно капризный, по большей части
необыкновенно легкий. Главный его каприз — неологизмы, недаром он называет себя
потомком Карамзина. Эта родословная — очень поучительная вообще, но в отношении
неологизмов она может быть и лестной и нелестной: неологизмы древнего
сентименталиста не отличались особенной выдумкой, но зато они стремились к
русификации противного словаря — еще елисаветинского происхождения щеголя,
французивших в русской речи самым безвкусным образом. Каприз «потомка