Человечность
Шрифт:
— За-апевай!
Женька со злостью косил взглядом на Боровичка. Уязвленный в своих искренних чувствах, взвод молчал.
— Бего-ом… арш!
Передние ряды колыхались, сбивался ритм. Взвод, тяжело ступая, обозначал бег.
— Кругом! Прямо! Шаго-ом… арш! За-апевай!
Выдержав нужную дистанцию, Боровичок снова поворачивал взвод.
— Р-раз — два! За-апевай! Ложись! Кому говорят? Встать! Ложись! По-пластунски — вперед! Встать! Бего-ом… арш!
Взвод уже достаточно подготовлен к обеду, но трусил мимо кухни в третий раз. Когда он разворачивался для четвертого захода, на пути, сердито шмыгая носом, встал Курочкин:
— Третий взвод, могем?
Это совсем другое дело. Тут все кристально чисто и ясно.
— Могем, товарищ младший лейтенант!
Взвод с песней останавливался около кухни.
Очередные политзанятия Добрынин начал с оценки предобеденных действий третьего взвода. Политрук назвал позицию взвода беспринципной, несовместимой с воинской дисциплиной, но в этот раз его слова не убеждали добровольцев. Выразителем общих чаяний стал рязанец Ванюшин.
— Люди мы, товарищ политрук, а не…
— Правильно, люди! Но и красноармейцы! Приказы не обсуждают, а исполняют.
— Правильно, красноармейцы. Но и люди…
Третий взвод не хотел отказываться от торжества над Боровичком.
Вообще же добровольцы скоро поняли, что с Боровичком жить можно. Все предшествующие беды были вызваны прежде всего тем, что взвод еще не притерся к нему, не учел особенности его натуры. Но как только незнание уступило знанию, миновали многие неприятности. Если, например, Боровичок намеревался дать команду «За-апевай!» — а об этом легко можно было догадаться по его напружинившейся походке и усиленному подсчету «р-раз — два, р-раз — два!» — то достаточно было лишь упредить сержанта, чтобы добиться права не петь:
— Споем, товарищ сержант?!
— Отставить! — немедленно распоряжался Боровичок, и взвод шествовал без песни дальше, потому что сержант не любил, чтобы его намерения совпадали с намерениями его подчиненных.
Была у Боровичка и другая симпатичная слабость: для него исключительную ценность представлял текущий момент — тут требовалось вести себя с ним предельно осторожно. Зато минувшее уже не имело для него значения: Боровичок был незлопамятен. Не срабатывал он также, если отключиться от службы и придать делу штатский оттенок. Первым это открытие сделал доброволец Клюев из четвертого отделения. Сам по себе человек тихий и до поры до времени ничем особенно не выделявшийся, Клюев после своего открытия сразу вырос в глазах у сослуживцев.
Взвод лежал на перекуре — не успели расположиться лишь Клюев, Прошин и Ванюшин, но и они не намеривались долго пребывать в кустах и возвращались к затихшему биваку.
— Ребята, боровичок растет! — донесся из кустов голос Клюева.
Миновало несколько секунд, прежде чем неподготовленные партнеры Клюева смогли достойно оценить его находку.
— Где? — поинтересовался баритон Ванюшина.
— Ослеп, что ли, да вот у пня — не видишь!
— Какой тебе боровичок, поганка это! — загудел басок Прошина. — В грибах не смыслишь! Видишь, шейка длинная и белобрысый! Дура ты, а еще и Клюев!
— Дура-дура! — не унимался Клюев. — Что я поганку от боровичка не отличу? Это только на вид поганка, а на деле — боровичок!
Трава в диаметре тридцати метров шелестела, кашляла, хихикала. Курочкин, уткнувшись в полевую сумку усиленно шмыгал носом, а Боровичок вытянул шею, весь превратившись в слух. Но каково же было общее удивление, когда Боровичок… снисходительно улыбнулся:
— В грибах не разбираются, товарищ младший лейтенант…
Это полное отсутствие подозрительной мнительности у Боровичка в корне меняло отношение добровольцев к нему, хотя при случае никто не отказывал себе в удовольствии посмеяться над ним: уж очень важно он выглядел. Но именно слабости Боровичка примирили с ним взвод. Смешон — значит, интересен. В своем взводе Женька Крылов не находил таких слабостей только у Ноздрина и Ющенко. В Ноздрине его отталкивала какая-то высокомерная скрытность, а Ющенко был слишком уж «правилен». Его ни в чем нельзя было упрекнуть, но он и никого не подпускал к себе и ни с кем в отдельности не дружил.
Зато остальные ребята были интересны — каждый по-своему.
Переводов смешил хитроумной искренностью и претензиями на взрослость, Бурлак подкупал добродушием, Ляликов — веселой беззаботностью. Потеряв перочинный нож с двумя лезвиями и чуть ли не с полдюжиной других приспособлений, да еще с блестящей перламутровой ручкой, он махнул рукой:
— Хрен с ним, казенный дадут!
В другой раз, лежа на нарах, он попросил Крылова оказать ему небольшую услугу:
— Взгляни — ка, что-то по спине ползет.
Женька заглянул ему под рубашку и осторожно извлек оттуда здоровенного рогатого жука. Особого любопытства к нежданному гостю Ляликов не проявил.
— Жук? Боровичку подкинь.
Из-за этого жука Боровичок едва не устроил взводную репетицию по схеме: «Подъем — отбой! Подъем — отбой!»
Располагался Боровичок на нижних нарах в соседней палатке. Он занимал удобное место — в углу. Здесь можно было поднять край брезента и понаслаждаться свежим ветерком, в то время как на верхнем этаже днем стояла духота. Женька переправил жука вниз, где попрохладнее, — на матрас к Боровичку. Проснувшийся Боровичок предположил сознательную акцию, направленную лично против него, но вторая половина взвода рассеяла его подозрения, сославшись на коварство природы. Прошин поймал надоедливого рогача и швырнул в палатку третьей роты. Однако жук нисколько не помешал дружному храпу коллег по оружию.
Прошин был одержим страстью возражать и любил, когда ему тоже возражали. Особенно охотно он беседовал с Грачевым.
— Сейчас бы дня на три в Орехово-Зуево, домой… — мечтательно начинал Прошин. — Первый день спал бы и ел…
— Тебе только туалеты пачкать, — дружелюбно подключался Грачев. — Таких, как ты, и на день пускать нельзя.
— Поспал бы и опять за стол…
— На столе-то — что? — ласково спрашивал Бурлак.
— На столе-то? Ел бы и хохотал…
— Дура! Чего смешного нашел? — закипал Грачев.
— Смешного? Да что тебя Боровичок обедать ведет.
Ломатин обладал способностью обыгрывать исключительные ситуации. Он был наделен редким даром неожиданно появляться в центре внимания и также неожиданно исчезать, словно внезапно отправлялся в длительную командировку, хотя на самом деле он никуда не уезжал и не опаздывал. Он мог вместе со всеми лежать на нарах, но никому и в голову не приходило, что он здесь, жив и здоров, поэтому его голос, выдававший его присутствие, воспринимался как любопытная неожиданность. Утром, едва замолкал горн, Ломатин брался за кисет, к канаве он спешил, попыхивая цигаркой и покашливая. У канавы, заняв место в ряду сослуживцев, он вдруг оживал: Третий взвод, могем?
И надолго исчезал, чтобы появиться совсем в другом месте, как всегда, внезапно. Если строй шагал в лагерь, и ребята от усталости были злы, как черти, а у самого Курочкина по лицу катился пот, Ломатин вдруг ехидно вопрошал:
— Споем, третий взвод?!
Сам он пел не лучше Переводова.
Прибегал Ломатин и к сюжетному повествованию. Обычно он рассказывал о своей службе в народном ополчении под Каширой в сорок первом году.
— Попали мы с Тралкиным в наряд на кухню. Тралкин говорит: «Тут, сынок, главное — котел. Котелок, а то и два наскребем. Чтобы — пополам». Повар определил меня к котлу, а Тралкина — воду носить. Глянул я в котел — на обед шрапнель была — стенки, как в тесте. Говорю: «Ты, папаш, поумней, давай меняться: я — воду носить, а ты в котел». Тралкин согласился. Отдаю ему котелок, сам за ведра и — к колодцу, туда-сюда бегом. У Тралкина, вижу, порядок, один зад на виду. Налил я последний бидон. «Давай, — говорю, папаш, подрубаем!». А он как заорет: «Караул! Помираю!» С перепугу я его хвать за зад — не подается. Смотрю в котел: стенки, как зеркало, блестят — Тралкин вылизал, на дне пустой котелок стоит. А Тралкин головой туда — сюда. Ни глаз, ни усов — все в шрапнели. Дернул я тут его как следует, положил на землю и — водой. Он очухался, говорит: «Шрапнель, сынок, в голову ударила, вроде как меня колпаком накрыли». Папаша-то ориентировочку потерял, из котла не в ту сторону выбирался да еще ширинкой за крючок зацепил…