Человек идет в гору
Шрифт:
— Нет успехов без неудач. Творчество — путь тернистый. Я вот старик уже, а настоящей машины еще не дал.
— Ваша «Чайка» — разве не настоящая машина? В свое время точти только на ней держал асывся наша истребительная авиация,— горячо возразил он
— Вы сами проговорились: «в свое время...» А сейчас?
Что дал я сейчас? Посмотрите, как молодые размахнулись.. Яковлев, Лавочкин. Это и радостно, и честно признаюсь — грустно. Грустно, когда тебя обгоняют. Это не зависть, нет! Это — старость. А вам еще до эндшпиля далеко.
Поликарпов выложил обе руки на стол, постучал короткими пальцами.
— Вызвал я вас вот зачем, Николай Петрович. Над моей машиной измываются все, кому не лень.
Привешивают, цепляют на нее всякую всячину, эдак она скоро окончательно потеряет христианский вид. Вот я и хотел, если с вашей стороны не будет возражений, назначить вас ответственным конструктором по моей машине, чтобы все изменения вводились только с вашего разрешения.
— А... вы? — спросил Николай с недоумением и смутной догадкой. Он был уверен, что Поликарпов задумал новую конструкцию и хочет отдать ей все свое время.
Николай Николаевич помолчал, потом поднял голову и сказал тихо, почти шопотом:
— Я плох здоровьем... И полгода не вытяну.
— Что вы! У вас бодрый вид, — взволнованно проговорил Николай, прибегнув к тому виду доброй и наивной лжи, которая единственная, кажется, не заслуживает осуждения.
— Не надо, — глухо сказал Поликарпов. — Не люблю пустых слов. Врачи тоже успокаивают меня разной чепухой, но я-то ведь знаю, что у меня рак.
Глаза его вдруг потеплели. Он встал. Николай тоже поднялся, чувствуя комок в горле.
— Вам я передаю свою машину. Берегите ее от глупых мудрецов, совершенствуйте, — в ней много
неиспользованных возможностей.
Он протянул Николаю руку. Николай бережно пожал ее. Это была последняя их встреча. Спустя два месяца Поликарпов умер.
Еще свирепствовали февральские морозы, и порой с гиком и свистом проносился шальной ветер, а в небе появилась уже нежнейшая весенняя синева, и дольше задерживались мягкие задумчивые сумерки, и все ярче и пышней горела вечерняя заря. Или людям причудились эти неуловимые признаки весны? Москва была какой-то обновленной, радость — яркая и улыбчивая, озаряла ее суровое лицо. На домах запестрели плакаты и портреты героев. На улицах громче был говор, звонче и раскатистей смех. И над всем этим нескончаемой музыкой, веселящей сердце, стояло гордое, навек бессмертное — Сталинград.
«В связи с разгромом шестой немецкой армии под
Сталинградом, в фашистской Германии объявлен
национальный траур»,— прочел Николай в газете.
«Ага! Вот оно когда началось».
Николай пробыл в Москве более месяца. В Научно-исследовательском институте испытания его шумопламягасителя прошли с успехом, и заводу было предложено организовать серийный выпуск самолетов с шумопламягасителями.
По вечерам в гостинице Николая охватывало неотвязное мучительное чувство грусти. Одиночество было той щелью, через которую все время улетучивался огромный заряд его творческой энергии.
Вместе с тем Николай заметил, что там, дома, его меньше беспокоила боль, она была глуше, отдаленней.
С Тоней не чувствовалось одиночества, к «нему возвращалась потребность в творчестве и он мог подолгу спокойно работать. Тоня! Как много доброго сделала она для него. Молодая, веселая, она за все это время ни разу не была в театре, все вечера ее после работы проходили в хлопотливой возне вокруг Глебушки.
Николай со стыдом признался себе, что эгоизм не давал ему до сих пор заметить этой подвижнической, заботливой доброты Тони.
В Наркомате за изобретательскую работу Николаю выдали премию. Он пошел в комиссионный магазин и, не
задумываясь, отдал все пять тысяч рублей за маленькие женские золотые часы.
Николай приехал поздно ночью. Стараясь не потревожить чуткого старушечьего сна Марфы Ивановны, Тоня приготовила ужин.
— Тоня ... извини, мне хотелось бы выпить... — сказал Николай, доставая из кармана пальто тяжелую бутылку шампанского.— С тобой,— добавил он с ласковой настойчивостью.
— Шампанское? С удовольствием. Я его, признаться, никогда не пила. Говорят, оно хмельное?
Тоня бесстрашно выпила, закусила горячей, обжигающей губы картошкой.
— Картину лучше оценишь на расстоянии.
Тоня улыбнулась: когда Николай выпивал, он тотчас начинал философствовать.
— Вот и ты, Тонечка, в Москве... красивей показалась.
— Спасибо,— проговорила Тоня с шутливой обидой.— Значит, вблизи наоборот.
— Нет, я не то хотел сказать. В Москве я по-настоящему разглядел тебя. Тоня густо покраснела. На белой шее трепетно билась тоненькая синяя жилка.
Николай налил еще вина.
— Хорошая ты, светлая, ласковая, как летнее утро.
Я человек восторженный и могу многое наговорить тебе. Выпьем, Тонечка, за будущее! За будущее нашей страны. Пусть еще ходит фашист по земле нашей, но мы отвоевали уже будущее. Сталинград, Тонечка, Сталинград!
Океан мысли и тревоги сердечной вобрало в себя это слово!
— Ты так красиво говоришь, что мне кажется, в тебе
дремлет еще и талант писателя.
— В молодости пробовал. Стихи писал. Даже.отнес
их однажды в «Комсомольскую правду». Кому бы ты
думала? Владимиру Маяковскому.
— Ну, и что же он ответил?
— Сказал: «Подите вы к чорту! Я бы таких рифмачей
штрафовал за перевод бумаги».
Тоня тихо засмеялась.
В окно робко заглядывал зимний рассвет...
Глава тринадцатая
Пуск главного конвейера совпал с важным событием:
правительство наградило завод орденом Трудового Красного Знамени.
На торжественном вечере в Городском театре стахановцы по-новому оглядывали друг друга, дивясь
неожиданным переменам в каждом из них. Они привыкли ежедневно встречаться в цехах, думать о работе, о том, что график под угрозой срыва из-за отсутствия труб или эмалита, следить за оперативными сводками Совинформбюро,— сначала печальными, а потом радостными, окрыляющими душу.
Уже были освобождены многие тысячи населенных пунктов, но каждому казалось, что он помнит название самой малой деревеньки.
Обугленные, с торчащими тут и там, как надмогильники, сиротливыми печами вместо изб, с почерневшими, обломанными ветками белых берез, с разбитыми крестами дедовских печальных могил стояли они перед глазами.