Что вдруг
Шрифт:
(Вера Лурье)
В дыму бледно-зеленомКрестовские лужайки и леса.Пестрят стволы берез. И над землею(От алгебры весьма отличный запах)Смолою тянет и сырой травой.(Михаил Струве)
Это – память вкусовых рецепторов:
Каких-то шоколадок хилыхУ ярославца сверток взяв,Отправились под звон немолчныйВ любимый наш, забытый сад…Нет! Не найти такой же точноНа свете вкусный шоколад.(Михаил Струве)
О время, незабвенный вкус в которомЯ выпила с горячим молоком(Ксения Бабкина)
А пьяновишни от Berrin?Засахаренные каштаны?..О, у Gourmets был boule de neige,Как мятно-сахарная клецка…(Игорь Северянин. «Поэза для лакомок»)
Кухмистерскую, гордость здешних мест,Мамаша держит на Разъезжей.Ей Катя помогает. И с утраБитки замешивает с луком.(Михаил Струве)
О, пыльный вкус родной земли…(Петр Бобринский)
Это – то, что помнит кожа помимо стиховой эрудиции:
Бурлили воды в нашей дельте плоской,Носился ветер, как шальной.Он нам в лицо смеялся брызгой мелкой…(Михаил Струве)
И октябрями влажными РоссияУкутывалась в лондонский туман…(Ксения Бабкина)
А в сквере влажные скамьи —Любви вечерняя приманка!..(Валентин Горянский)
Тяжелый ветер с Запада. Темно —И в полдень лавки зажигают.На Невском людно. Мокрая мятельЗа воротник вам залетает.(Михаил Струве)
И поскольку в этих стихах имперская столица часто является страной детства, инфантилизирующая себя память позволяет монтировать образы и толки, категории предметов и навязчивые видения в порядке случайного перебора:
Фонтанка. Мост и бронзовые крупы.Карета бабушки. Ивана борода.В канале плещет тяжкая вода.В Михайловском гастроль французской труппы.(Георгий Эристов)
Речь идет о консервации урбанистических импрессий, и средством консервирования служат отчужденные от столбовой дороги русской поэзии XX века объездные стиховые пути – в большинстве случаев заведомо консервативный, эпигонский, «пушкинский», приправленный иногда Блоком, стих, – как простодушно признавался Юрий Трубецкой, которого современники аттестовали «подлизой», что, кажется, самым точным образом описывает и его поэтику:
Как хорошо, закутавшись в доху,Бродить в снегу Таврического садаИ знать, что сердцу ничего не надо,Пусть бьется в лад спокойному стиху.иногда же, наоборот, самоотстраняющийся идиостиль (в котором, при некотором усилии, все же можно рассмотреть амальгаму влиятельных авангардистских образцов):
Колокол на площадиПо пояс в колесахТреплется лошадь,Жуя овес.Мысли заколочены.Дуга, уздечка.Сидит прочноНа улиц речке.По снегу, дождику,В бесцельный скок.Натянуты вожжи —«В тоску высокую!»(Даниил Соложев)
Главную посылку, на которой строится патетика былых жителей метрополиса, мы находим в самых истоках изгойской лирики, как заметил с содроганием в отклике на выход в Петрограде в 1922 году книжки переводов Адриана Пиотровского из Феогнида филолог Георгий Лозинский, убежавший в августе 1921 года с помощью финна-контрабандиста из своего города и проживавший в Париже: «Две с половиной тысячи лет назад народная партия изгнала из Мегары поэта Феогнида, горячего сторонника аристократического образа правления. <…> И через две с половиной тысячи лет эти песни изгнанника, зачатки “эмигрантской поэзии”, сохранили для нас свою свежесть. Возможно, что переводчик, избрав темой своей работы сборник Феогнида, и не имел в виду его злободневность, но затушевать ее он не мог, и именно как близкую нам мы воспринимаем значительную часть элегий… “Город наш все еще город. Но люди – другие”, – восклицает он, затаив жажду мести»1.
В формуле «город тот же, люди другие» передана структура мотивной схемы эмигрантских стихов об оставленном месте – см. например у Татианы Остроумовой о «крае, где петь впервые я училась»:
Мне б знать, что здесь средь дымных пург,Как на смотру иль на параде,Стоит Петровский ПетербургВ чужом и страшном Ленинграде.И вздыбив верного коня,Воспетый правнуком арапа,Все тот же Петр. Так пусть меняТерзает бархатная лапа…Формула иногда может быть и обращена – «люди те же, а город другой».
Выделяя зарубежный филиал «петербургского текста» русской поэзии, приступая к систематизации и описанию всего корпуса изгнаннических гимнов и диатриб столице, мы видим, что поэтическое напряжение и, следовательно, залог известной живучести этих стихов зиждется на смысловом конфликте между разного рода статическими и разного рода динамическими компонентами, притягиваемыми самой титульной темой.
Доминирующее мемуарное измерение эмигрантской стиховой петербургологии предполагает статику окаменевшего времени, вывозимого, как известно, всеми в эмиграцию стоп-кадра последнего петербургского дня, каким бы он ни был —
А уезжая, думал «до свиданья»,Смотря на невские стальные воды.Пройдут недели, месяцы и годы,И медленно умрут воспоминанья.Забуду я мосты, проспекты, зданьяИ за рекой, на Выборгской, заводы.(Евгений Шах)
В прощальный час, в последний разМы улыбаемся и шутим.Трепещущий бессильно газНе разметет полночной жути,Но видим мы – и сторонойИдем, по-прежнему болтая, —И конский труп на мостовойИ вкруг него собачью стаю.