Чудо Рождественской ночи
Шрифт:
– А помнишь, Задорский, как мы чуть ли не обвенчались? – спросил его человек средних лет, в гусарском ментике, небрежно развалясь на тахте и гладя прекрасного сеттера.
– Я же тогда был шафером, – ответил с расстановкой Задорский… – Ну и метель же была, – продолжал он после некоторого молчания. – И как мы заблудились? Решительно не понимаю. Но главное, если бы попали в другое село, все бы ничего, а то вернулись назад и на рассвете как раз стали у ворот дома. Как будто бы не увозили ее, а только совершили ночную прогулку, – сказал он, расхохотавшись.
– Но веришь ли мне, Задорский, мне жалко ее. Я ее любил, да и теперь люблю, – заметил гусар, слегка вздохнув.
– Так в чем же дело? Ухаживай, она мужа не любит, будешь иметь успех.
– Мне мало этого.
– Чего же тебе еще больше нужно?
– Гм… я желал бы ее увезти от мужа, из России, и обладать ею вполне нераздельно, – ответил серьезно и твердо гусар.
– Ну, этого, положим, она и не стоит, – язвительно проговорил Задорский.
– Нет, стоит, и вполне стоит, – с жаром возразил гусар и начал скорыми шагами ходить по комнате. – Пойми ты, что я до настоящей минуты люблю ее и не могу забыть ее первого невольного сладкого поцелуя…
– Так в чем же дело! Можно и увезти, – хладнокровно заметил Задорский, с усмешкою прямо в глаза смотря на своего товарища.
– С чего же ты смеешься! – с сердцем спросил тот.
– Я не смеюсь, мой друг. У тебя теперь в руках капитал солидный – ведь покойная тетушка умела сохранить его для тебя, заграничный паспорт готов, остается только придумать, как это ловчее сделать, но учить этому старых гусар, кажется, нечего…
Друзья долго разговаривали на эту тему, и им немало стоило труда придумать план похищения Сусанны Николаевны.
К Обольяниновым начали съезжаться гости. Из числа первых приехал Задорский и представил хозяевам своего бывшего знакомого гусарского ротмистра, а теперь в монашестве отца Антония, отправляющегося по делам в Афонские монастыри. На сочельническом вечере присутствие монаха вообще было кстати, но отец Антоний независимо от того привлек общее внимание занимательностью своего разговора, знанием иностранных языков и, главное, романтическим своим прошлым, о котором Задорский врал немилосердно и выдумывал диковинные небывальщины. Многие находили его красивым, а Сусанна Николаевна даже подметила в глазах его некоторую «поэтичность». Все старались завладеть им, но Сусанна Николаевна с неподражаемым искусством охраняла свои права хозяйки дома, тем более что в его голосе, манере говорить, в его глазах вспоминались черты любимого человека, который как-то мгновенно скрылся и унес с собой первый трепет невинного, но пылкого увлечения.
Задорский, к удивлению всех, не дождавшись ужина, уехал, сказавшись больным. Сусанне Николаевне сначала это было очень неприятно, так как она ответила ему на его каламбур довольно внушительною резкостью, но затем вскоре утешилась тем, что отец Антоний останется у них на несколько дней и что ей предстоит возможность вдоволь наговориться с ним.
Перед ужином шел оживленный разговор.
– Отец Антоний, почему ночь перед Рождеством считается особенно страшною? – спросила его одна помещица, уже давно искавшая случая заговорить с ним, несмотря на то что о привидениях, гаданье шел уже разговор и отец Антоний принимал в нем самое живейшее участие.
– Страшного ничего нет ни в эту ночь, ни в какую другую, – ответил монах, – ложный страх порождается у нас от маловерия, – добавил он внушительно.
– Однако как бы я ни была верующая, но пойти, например, теперь на кладбище – я бы ни за что не пошла, – возразила помещица.
– Отчего не пойти? Я пойду, – бойко возразила Сусанна Николаевна.
– На ваше кладбище, ma chere?[146] За полверсты! Нет, это невозможно, – возразили многие дамы и кавалеры.
Отступать капризной Сусанне Николаевне не хотелось.
– Нет, пойду, пари, – настаивала она, слегка взволнованным голосом. – Отец Антоний, правда, что можно пойти? – спросила она его.
– Если не боитесь простуды, нет злых собак, отчего же – можно, – ответил он.
– Но вы возьмете с собою кавалера? – спросил дальний сосед, молодой человек, ловелас, уже имевший в виду явиться провожатым хорошенькой женщины в ее причудливом предприятии.
– Разумеется, с кавалером, – ответила живо Сусанна Николаевна, чрезвычайно обрадованная, что ей можно было облегчить себе неприятное путешествие на кладбище. – Я надеюсь, что отец Антоний не откажется сопровождать меня на кладбище и напутствовать своими прекрасными наставлениями, – проговорила она любезно, обращаясь к монаху.
– По монашескому званию, мне не следовало бы потворствовать в такой час легкомыслию вашему, – ответил он, слегка кланяясь, – но я соглашаюсь единственно из-за того, что вы можете перепугаться, и это может принести вам вред.
К неудовольствию и зависти многих дам, Сусанна Николаевна и отец Антоний через полчаса, одевшись довольно тепло, вышли из дому. Ночь была светлая, морозная. Кладбище отстояло от барской усадьбы довольно далеко и находилось за дубовою рощею, около большой проезжей дороги. Сначала они шли тише. Снег хрустел под их ногами, сильный мороз заставлял дышать скорее. Сусанне Николаевне нравилась ее шалость.
Когда повернули они за рощу и вышли на большую дорогу, отец Антоний остановился, а Сусанна Николаевна вопросительно на него посмотрела.
– Послушай, Сусанна, – вдруг начал он. – Твоя рука по праву принадлежит мне. Слепой случай и упрямство твоих родителей разлучили нас. Не удалось увезти тебя в первый раз, удастся во второй. Слушай, я богат, уезжаю за границу и там останусь навсегда.
– Ксаверий, это ты? – вскричала Сусанна Николаевна. – Но ведь ты монах, что я буду делать на Афоне? – испуганно проговорила она.
– Успокойся, я замаскирован. Отставной ротмистр и все тот же любящий тебя Ксаверий.
В это время подъехала быстро тройка, и легкомысленная Сусанна Николаевна почти без сопротивления села в пошевни,[147] в которых заботливо укутал ее монах, а молодцеватый Задорский, ухарски подобрав пристяжных, стрелой помчал их к губернскому городу.
Наутро, в день Рождества, при визитах не было конца разговорам о происшествии в усадьбе Обольяниновых.
М.Ераков
Угрюмый уголок
В северном Заволжье, среди дремучего хвойного леса и ныне можно видеть развалины старинной каменной башни, прилепившейся на самом краю высокого обрывистого утеса. По преданию, башня эта служила сторожевым укреплением для русских людей, в тринадцатом веке укрывавшихся в заволжских лесах от татарского погрома. В наше время хранителем этого памятника родной старины состоял лесник Зосима, уже в преклонных годах вступивший на эту должность и прослуживший в ней около двадцати пяти лет. Был он из государственных крестьян, человек книжный и глубоко набожный. На долгом веку своем вдоль и вширь исходил он матушку Русь в поисках за примерами истинного благочестия, стараясь просветить себя лучами божественной правды. Стариком вернулся он на родину, поселился в уцелевшей части заброшенной башни и зажил в лесах одиноко, иногда по три месяца лица человеческого не видя, словом ни с кем не перемолвившись. Кругом глушь и дичь такая, что на сорок верст окрест жилья людского не встретишь. Хоть невдалеке от обрыва и пролегал лесной проселок в ближайшую деревню, Колтышкино, но по нем редко кто ездил и уж во всяком случае в «медвежий уголок», к «лесному деду» не завернул бы. О древней башне, обрыве и самом старике Зосиме темные, недобрые слухи в народе ходили, но мы досужих россказней повторять не станем, а заметим только, что лесные дороги в тех местах и точно небезопасны, так как в окрестной части волков – видимо-невидимо.
У Зосимы были свои огороды, своя пасека, и охотник он был – на славу. Шкуры убитого зверья весною да осенью менял он в Колтышкине на зерно и, запасшись мукою сразу на полгода, не покидал уже до следующего срока своего жилья и дремучего леса. К одиночеству старик привык, и оно не в тягость было ему, вечно занятому делом. Только раз в году, а именно в сочельник перед Рождеством Христовым, что-то дивное творилось с Зосимой, и глухая, ноющая тоска прокрадывалась ему в душу. Уже с утра в этот день мучительное беспокойство овладевало им и все росло и росло, по мере того как время клонилось к вечеру. Ни за какое дело не мог он взяться толково, работа и книги валились у него из рук и не в силах были одолеть его возраставшего смущения. То, словно тень, блуждал он среди снежных сугробов вдоль по гребню обрыва и тоскующим взором глядел в глубь лощины, то, в тяжелом раздумье, сидел перед оконцем в развалившейся башне.