Десять посещений моей возлюбленной
Шрифт:
– Я нет, – отвечаю. – Теплое, крёсна, не люблю.
– Не любит он. И, паринь, здря. Нашел, чем тоже побахвалиться.
– Я не бахвалюсь.
– Один стаканишко-то натошшак, хошь чириз силу, чириз не люблю, а выпивать необходимо, – говорит крёсна. – Утром и вечером. Врачи – и те вон всем советуют. Полезно ж, свеже-то, из-под коровы… чем – постоит когда оно, остынет. А ты-то, Вовка, будешь, нет ли?
– Не из ведра же… В кружку налей мою. В избу зайду когда, тогда и выпью, – говорит Вовка.
– Дак она ж грязна у тебя.
– Я мыл.
– Он мыл… Такой вон день, как год, а он галодный. Не знаю, чё за чиловек… Такой противный.
Ушла в дом тетка Матрена.
Швырнув в один угол обод, с так и не снятой с него покрышкой, в другой – монтировку, следом за матерью и Рыжий удалился, спросив меня через плечо:
– Здесь подождешь?
– Здесь, – говорю. – Там, за оградой.
– Едва он выволок… Ну, врать. Вот уж где нигер-то, дак нигер.
Вышел я за ворота, сел на край мокрой скамейки. Жду.
– Не верит он… А сам-то уж… Метеорит в ограду к ним, мол, угодил, и в гусака попал – того как будто не бывало – в одну секунду испарился… только паленым долго еще пахло.
Разговаривает в доме Рыжий, слышно, с матерью – перечит.
– Вот уж кто врать-то, так уж врать.
После узнали, как он испарился. Захар Иванович, отец Рыжего, обменял, выпимши, его – одного из трех и один хрен лишнего – гусака, на слепого еще шшаночка от шибко ходкой уж охотницкой сучонки. Загря у них, так это тот как раз шшаночек. Много уж лет охотиц-ца за хлебом.
Вот он, возле ворот лежит. Его лежанка, сплошь увоженная шерстью, в сухом месте – под надвратицей.
По Маковской дороге – из Межника, с Попова лога и Петрунина, и по Песочнице – с Красавицы и Ендовища, из Култыка и с Дымова урочища люди едут на телегах – возвращаются с покосов. Всем, кто еще не управился, дело испортила погода. А нам вот ладно. Мы успели. Но дождь бы мог и потерпеть – чтобы уж все отставились – людей-то жалко.
Мальчишки, видно вон, понурые, слоняются. Ватага. Заняться нечем им, нельзя уже купаться. То ж на реке все время проводили. Мячик гонять на поле подались – развеселятся.
За спиной у меня, в углу чеславлевского палисада с древней плетеной изгородью, в старой – такой, как мне припоминается, она была уже и в нашем с Рыжим детстве, – густой, заслоняющей летом окно комнатки, в которой, после того, как вышла замуж и уехала жить в город его старшая сестра Зинка, обитает теперь Рыжий, и высокой, почти как наша береза, черемухе дрозды дерутся. Ягода только начала на ней чернеть – они ее уже не поделили. Или играя – расшумелись.
И воробьи не поделили что-то, слышу, за наличником – громко чирикают. На дождь ворожат – опоздали.
Еще и часу не прошло, ворота скрипнули, и друг в них появился. В проеме замер – как портрет. С одной стороны, с правой, от него, от Рыжего, сейчас невесту посадить на стул, с другой, с левой, – приставить к руке шашку, а на голову ему папаху нахлобучить, и будет выглядеть он так же, как в домах у нас, на старых фотографиях, деды, – в такой он позе.
Подворотню, вдруг ожив, портрет перешагнул, ворота за собой закрыл. Стоит. Мимо меня, в улицу глядит – будто на палубе, впередсмотрящий.
– Лежать, – говорит Загре. Тот и не думал подниматься.
– Ну? – говорю.
– Ну, – отвечает.
– Поел?
– Поел.
– И молока попил парного?
Смотрит он, Рыжий, на меня теперь – как на чужого будто, постороннего: какой тут тип пришел, мол, и расселся?! Молчит.
Отмытый. С мылом. С маслом ли подсолнечным. Нос блестит, облупленный, но не в мазуте. Будто не нос, а набалдашник – как надраен. И со щеки стер отпечатки. Как от разряда в тысячу Фарад – с такой прической. Видно, что тщательно расчесывался. Но так и не привел в порядок свои волосы. Торчат они у него на голове во все стороны, как прутья в старой и растрепанной метле, – их не пригладишь, как ни намочи, – сгибать только и укладывать каждый волос, как медный провод, по отдельности, – сколько же времени уйдет на это? Переодетый. Брюки со стрелками – об них бы не порезаться. По всей рубахе ни морщинки – так отутюжена она. В туфли смотреться можно, вместо зеркала.
– Пошли?
– Пошли, щегол.
– А ты-то… Черный… и растрепался, как ворона.
– Жарко не будет?
– А?
– В одной рубахе.
– Тебе-то чё переживать?
Пошли не улицей – задами. Идти не так уж далеко.
На яр скоро вышли.
Тучи, назад не оборачиваясь, по сторонам не озираяь, сплотившись, как слепцы, без единого просвета, плетутся низко – на восток. Из мрака внутреннего сыплют мелким дождиком. Вода в Кеми серо-зеленая; от неба – серая, зеленая – цветет. Сопки парят. Пар кучерявится, похожий на овцу. Стремится к тучам – как к отаре.
Август. Обычно для него. Когда без дела-то, тоскливо.
Под кедром сухо.
Парни и девчонки, кто в чем, а некоторые, считаясь с модой и с погодой, в болоньевых плащах, кто-то в ветровке, как и я вот, наши и Лехины одноклассники и одноклассницы, тут уже, на яру, где мы и договаривались встретиться сегодня. Шурка Пуса. По прозвищу Пуздря. Мать у него местная, чалдонка, тетя Дуся, продавец, а отец – ингерманландец, Илмарь Николаевич. Учитель школьный по труду. Хоть и живет он, Шурка, на нашей же с Рыжим улице, но я давно уже его не видел – в гости куда-то уезжал, вчера, наверное, приехал. Сено не косит он, отец его жалеет – у Шурки что-то с позвоночником. Говорит Пуздря быстро – строчит, как пулемет. Мы привыкли – понимаем. Добродушный. Санька Сапожников, красавец, но тихоня и молчун, и сестра его, близняшка, Райка. Эта уж рта не закрывает – балаболка и просмешница. В школе Санька у сестры диктанты и сочинения списывает, а Райка у него, у брата, – алгебру и геометрию; сидят они уж девять лет за одной партой. Два Вовки – Прутовых и Устюжанин. Двоюродные братья. Оба белобрысые. Первый в любую заварушку лезет безоглядно, второй – обходит драки стороной. И их давно уже не видел – Балахнины своей не покидают, будто не могут перейти Куртюмку – Рубикон. Светка Шеффер. Глаза у Светки голубые, как ясное дневное небо, а волосы, брови и ресницы белые, как облака. Одуванчик. Альбиноска. Хохотунья. И мать и отец у нее немцы. Тетя Миля и дядя Ёшка. После восьмого класса поступила в Елисейское педучилище. На второй курс перешла. Андрюха Есаулов. По прозвищу Дурцев. В детстве скрипел зубами от досады. Теперь так вроде юморит. Но слышать это невозможно – озноб по коже пробегает. Когда гвоздем царапает кто по стеклу – похоже. Зубы уж до корней сточил, наверное. Зубы его – ему о них и думать. Пашка Сотников. Певец и гитарист. По прозвищу Сота. Коля Устиненко. А мы зовем его Устином. Тоже поет неплохо и, как сам он в шутку говорит, лабает классно на гитаре. У Пашки голос только ниже и сильнее – как у Высоцкого. Витька Гаузер, и он же Маузер. Валерка Крош, он же Гаврош. Тоже двоюродные братья. Матери у них яланские, русские, а отцы – немцы ссыльные, с Поволжья. Валерка Крош похож на Муссолини. И прозвище у него еще одно, кроме Гавроша, соответствующее – Дуче. Вовка Балахнин. Балахон. Башковитый. Великое будущее и широкую известность ему пророчат все учителя. Особенно наша классная – Евгения Михайловна. А до девятого класса нашим классным руководителем был Артур Альбертович Коланж, учитель по истории. В прошлом году ушел на пенсию. И на аккордеоне еще он, Вовка Балахнин, играет здорово. Не задается. Васька Арынин. Наш с Рыжим сосед, шабёр, как говорила Марфа Измайловна. Спокойный. Из себя ничем его, наверное, не выведешь. Никто его уже не задирает – бесполезно. Это как к дереву вон приставать. Или к столбу. Лишь отмахнется – в крайнем случае. И прозвище у него, у Васьки, – Ступор. Галя Бажовых. Надя Угрюмова. Скурихина Тамарка. Оля Борониных. Подружки. Галя Бажовых самая из них красивая. И те девчонки ничего.
Под кедром стол накрыт – доска широкая на двух сосновых чурках. Не шатается. На столе:
Вилки. Ложки. Миска глиняная. Алюминиевая кастрюлька. Коричневые, зеленые и синие эмалированные кружки, граненые стаканы. Трехлитровая стеклянная банка с сиреневой по цвету бражкой – на черемухе. Медовухи банка двухлитровая. Две бутылки водки. Поллитровки. Одна – «Пшеничная», другая – «Русская». Три бутылки вина «Варна». Две бутылки «Айгешата». Поминальная закуска. В складчину.
– Не все еще, конечно, в сборе. Но всех и ждать, наверное, не будем, – говорит, оглядывая нас, Вовка Балахнин. И спрашивает: – Чё кому?.. Но помянуть-то водкой вроде следует.
– Конечно водкой. Как и полагается… Можно и подождать. Люськи вон нет еще Маркеловой, – говорит Рыжий.
– Да не придет она сегодня, – говорит Сапожникова Райка. – Расчихалась. А ты соскучился по ней?
– Да, – говорит Рыжий. – Соскучился. Тебе-то чё?
– Вместе со мной пойдешь, я ее вызову, – говорит Райка. – И повидаетесь.
– Не пойду, – говорит Рыжий.
– А чё, боишься? – веселится Райка.
– Боюсь, – говорит Рыжий. – У них такая же, как ты, кусучая собака.