Десять посещений моей возлюбленной
Шрифт:
– Ага.
– Поговорить с ней можно. Обо всем. Без выкрутасов. Рыбачить ходит… Щуку вот поймала… Но рано чё-то… так мне кажется. Это вот счас себя опутать… Побыть свободным еще хоцец-ца. Успею. А?
– Ну, – говорю. А что тут скажешь?
В Черкассы въехали. Остановились.
И над Черкассами луна. Она повсюду – как оказывается. На Камне сосны – среди них. Туда – как тянет – полетел бы.
Выпили. Просто бы так – да ни за что, а то причина – за Черкассы. Хоть никого тут Леха и не знает. Но знаю я – и этого сполна. Он, Леха, хоть и городской, но часто здесь, мол, проезжает – немалый повод. Отец его – откуда-то отсюда… уже давно от матери ушел. Место красивое – за это. Красивых мест у нас тут много. Ялань – особенно. И – за Ялань. И – за Сибирь. Да, что там, ладно, – за Россию. У нас великая страна – уж тут и вовсе.
Леха – полный. Я… полстакана требовал, но… тоже. Сразу вошло в меня – Ялань, Черкассы – вся Россия. Смотрю – луна, а рядом – Леха. Чуть ли не Стародубцев. Ну, думаю. Но все же:
Попрощались.
Самосвал, помигав фарами и увозя на кабине сгусток лунного отсвета, загремел дальше. А я подался к Таниному дому.
Тень от меня. Трава сверкает.
Небо. Луна – фонарь на нем. И захочу, но мне его не выключить. Но разве надо?
Иду, так думаю.
Ноги мои – туфли на них – носки их вижу – чередуются.
Сам себя чувствую – большой.
Кругом безмолвно – как в лесу. Лес – на виду вон, рядом – ельник. Каждую елку можно разглядеть. На Камне – сосны. Кемь, слышно, лишь шумит на шивере – сама под яром – углубилась. Да кое-где собаки лают – словно на заимке.
Радость – несет меня – возносит.
Посмотрел на клуб. Окна там, в клубной избе, изнутри – неживые. Движок, не слышно, не работает.
Подхожу к Таниному дому. Тихо. Тополь в палисаднике. Листья, зеленые еще, блестят на нем, не шелохнутся. До октября не опадут. Цветы какие-то… Бархотки. Стою и думаю: «Живучие». Кедр – таинственно искрится.
Посвистел. Подождал. Никого. Походив по дороге, собрал камешки. Стою, бросаю их на крышу – попадаю. Слышу: идет?
Идет.
И сердце замерло.
Выходит.
Таня – она.
И я – как будто подтверждаю: Таня – внутри себя, как в колоколе – языком.
Встала в воротах, ёжится и говорит:
– Привет. Приехал.
И голос этот… сонный… нежный… в свете мерцающем звучит – как будто сказку кто-то мне читает.
– Ну, – говорю.
Смотрю: в халате. Вижу: в том же.
– Ты же писала мне, что спишь еще на чердаке…
– Ну, – говорит.
– А я вот… думал… камешком по крыше…
– А я не сразу поняла…
Стоим.
– Кот так… запрыгнет с тополя и ходит…
– А это я.
Ночь. Удивительная. Помню – август. Два дня осталось от него.
– Смешной он у нас… загулял где-то, неделю нет уже… Ты с кем? – спрашивает.
– На попутке, – отвечаю.
Камешки у меня в руке – на траву их выронил – упали.
– Соскучилась, – говорит.
– Я тоже, – говорю. И чувствую – могу заплакать. Ну, думаю: из-за портвейна так, зря только выпил. Не плаксивый.
К ней подошел. Обнял. Прижал. Как умираю.
– А что у тебя в кармане? – спрашивает.
– Рубахи?
– Да.
– Шишка сосновая… не помнишь?
– А у меня, – говорит, – под подушкой. А вон – звезда… только твоя. Моей не видно.
– Ну, – говорю. А на звезду лишь глянул бегло. В глаза смотрю – а в них хоть падай.
– Похолодало, – говорит.
Крепко прижал к себе. Как воздух – как тот же – будто не удержишь. Земля бы лишь не подвела – а то уходит.
– А ты спала уже?.. Когда я это…
– Как и уснула, не заметила… Шорох услышала – проснулась…
Гремит цепь – в ограде. Ночная птица где-то гулко ухает – над Кемью. Что-то стучит – во мне, наверное? Куда-то падает – душа? Но – бесконечно.
– Ты, – спрашиваю, – не рада?
– Рада, – говорит.
Целую. В губы. Научился. Но все равно – как первый раз, то есть – впервые.
И она – Таня: руки ее у меня на спине, меня – как ветви – оплетают; раньше они такими не были – или ожили, или распустились.
– Очень.
– Чё, правда, очень?
– Очень, очень.
Вижу веснушки на ее носу, про точки вспомнил, и хочу ответить на вопрос: Люблю. Ну а язык не повинуется – как у немого. Произношу зато – как обо всем на этом белом свете:
– Таня, – других имен не знаю будто.
– Папка пьяный, – говорит. – Опять напился.
– У, – отвечаю.
Целую. Глаза закрыла – от луны – и той, досужей, до всего есть дело – смотрит. Освободившись, говорит:
– Сегодня холодно, вчера теплее было.
– Тебе так кажется – ты из постели.
– Может.
– Пойдем?
Молчит.
– Пойдем? – но шепотом.
– Ну, только тихо.
Убирает от меня руки, опускает их – как отняла, а я – лишился. И, повернувшись, шепчет:
– Заходи.
Зашел. Оглядываюсь. Вижу:
Просторная ограда. Кругом постройки. Белье висит крест-накрест – на веревках. В стайке овца заблеяла. «И овцы», – так я подумал, не сказал. Луна в ограде. Не меньше тут ее, чем там – на улице, в ограде – больше.
Прикрыла лишь ворота Таня – не заперла. Пошла. Я следом. Идем. Под ней – настил спокойный вроде, но подо мной – как лодка на волне – это меня колотит, как больного. Боюсь – заметит Таня – не хочу.
Говорит, не оборачиваясь:
– Ты где?
Взял ее за руку. Иду. Ладонь ее – как ярый воск – в моей ладони будто плавится. Не выпускаю. И знаю что-то, но забыл. Но явно слышу:
– Соболь, – приказывает Таня шепотом. – На место.
Цепью звеня, убрался в будку Соболь.
– Тише, – но это мне.
И я послушный – от меня ни звука.
На крыльцо взошли – ступеньки три, а – будто больше. Сени – прошли их – длинные. Ведет меня Таня – как слепого. Покорен я – пусть хоть на смерть. Со мной такого не бывало. Кладовка – знаю: и по запаху, и – говорила. Лестница. Ступенек семь – и помню, но считаю: словно – куда-то.
Наверх, понятно.
Поднялись.
– Папка, – говорит, – скоро проснется… Вечером пил… последнее сметали сено… Оденусь я, и, может, погуляем?
Молчу. Не в знак согласия – иначе.