Длинные дни в середине лета
Шрифт:
равно нет? Нет, наверное, все-таки не так. Тут, наверное, какое-то слово
пропущено. Не при-ком-то-бытие. А при ком? Тут нужно что-то подставить,
как в кроссворде, и тогда все сразу сойдется и станет ясно. А какое бытие?»
Стоять было тесно по-прежнему, к тому же обе руки заняты — портфель
и сверток с рыбой, и это ограничивало свободу передвижения и
ориентировки. Но и так было ясно, что аэровокзал — крохотулечка, метров,
наверное, сто, а то и семьдесят квадратных. На этом мизерном пространстве
находилось человек сто пятьдесят с вещами, а также кресла, конечно,
занятые, стойки регистрации, весы (на них тоже сидели). Где-то вдали, за
телами и вещами, угадывалась, унюхивалась по помойному запаху
слаборазведенного кофе с молоком, коричневатой такой бурды, и буфетная
стойка. Но было до нее, как до бога. Хорошо, что Евдокимов успел
позавтракать в гостинице.
«А на сколько же он все-таки задерживается?» — подумал Евдокимов и
сам удивился спокойной мудрости этой мысли: конечно, самолет прилетит,
объявят посадку, и сразу все это кончится, нужно только узнать, когда
самолет прилетит. Но как узнать, если не пошевелиться, а радио молчит —
полное отсутствие информации, сенсорный голод.
И тут опять пришла мысль о Тростянском —двадцать пять рублей, о
справке — будет строгой и объективной, о Листоедове — теперь-то уж не
подкопается, да и вообще какие могут быть претензии к человеку,
пережившему такие злоключения и сдавливания со всех сторон.
Этот слой вопросов проскочил легко, без задержки - еще в машине когда
ждали вертолет, все было ясно. Что там еще — в смысле первоочередных
задач? Дом. Динь-дом! Динь... Слышен звон кандальный. Твой дом, твой
дом — распрекрасный, дальний. «Кинь дом, кинь дом» — слышно там и тут.
Это вас повестка вызывает в суд.
«Надо же, — удивился он, — песню сочинил! Ну-ка, а еще?»
Но тут проснулось радио и объявило посадку на местный рейс. Толпа
пришла в движение, как будто все только и собирались лететь в Залив
Креста, а на самом деле из-за тесноты, выпуская немногих счастливцев на
улицу. В этой суматохе Евдокимова развернули раза три вокруг его
собственной оси, и потом он еще минуту отыскивал свое прежнее
положение и, как только нашел, извернулся направо, в надежде увидеть ту
самую женщину. Но Спина улетела, наверное, или вынесло ее потоком
счастливцев на улицу —хотя это вряд ли, ее не вынесешь. Так или иначе, но
Спины не было, и Евдокимов вдруг почувствовал такую боль, такой ужас
одиночества, что хоть кричи.
Работая локтями, благо стало чуть свободнее, он пробился к автомату и
набрал номер Туркина.
— Василий Романович на объектах, — ответила секретарша, — звоните
после обеда.
Параллельно в трубке звучало радио — родина слышит, родина знает.
«В Москве час, — сказала диктор, — Передаем ночной выпуск «Последних
известий».
5
— ЦСУ сообщает: трудящиеся промышленных предприятий еще трех
союзных республик —Латвии, Белоруссии и Азербайджана рапортовали о
досрочном выполнении годовых заданий. Это результат дальнейшего...
«Она уже спит, конечно, — подумал Евдокимов и представил
зеленоватый — из-за широких и длинных, во всю стену, штор — мрак
спальни в их квартире на двенадцатом этаже, сладкий запах ее ночного
крема, вялую мягкость беззвучной постели, услышал частое посапывание
четырехлетнего Яшки, свернувшегося рядом на кушетке за приставленным
— чтобы не упал — стулом, увидел в промежутке штор тихую панораму
спящего микрорайона, состоящего из длинного ряда бесконечных
пятиэтажек, очерченного такими же темными пиками шестнадцатиэтажных
домов, бессонные глаза далеких каркасов-строек за Аминьевским шоссе.
Все было, как и тогда, когда он вставал с ее кровати после недолгого и
безмолвного сближения и шел на свой диван в большую комнату, успев
увидеть мельком в промежутке штор мягкий снежок, засыпающий всю эту
панораму, и услышать, сверх всего, тихий шум, идущий от
иллюминированной градирни.— Уже второй, должно быть, ты легла, в ночи
млечпуть...»
Утром он приглядывался к жене, стараясь увидеть, заметить хоть что-то
необычное: не каждую же ночь он приходил к ней, в конце концов, должно
же это хоть как-то на нее действовать, пусть не в лучшую — хоть в какую
сторону. Но ничего не видел — обыкновенное спокойствие, размеренная
деловитость, привычная мягкость. Встала раньше, заглянула в большую
комнату — послушай Яшку, пока я умываюсь. Потом каша или омлет для
Яшки, пока он или одевает ребенка, или умывается-бреется, если ребенок
еще досыпает. Дружеская перепалка со свекровью, которая встает позже
всех, потому что страдает бессонницей, — из-за того, кто будет варить
кофе, при этом одна норовит оттолкнуть другую от плиты, кухонные
энтузиастки и верные друзья. Потом кофейная церемония за столом, в
которую вплетаются и Яшкины капризы, желающего невесть чего с утра
пораньше —на эскалаторе, например, покататься («Иди обувайся!» —
говорит ему Евдокимов, и Яшка с восторгом сползает со стула), и
агрессивные вылазки вконец проснувшейся Веры Яковлевны и норовящей
подбросить им — всем и каждому в отдельности — лучшие кусочки того
или другого, которое она, конечно, с нынешнего утра не любит всю жизнь.
Заключительный марафет, пока он одевается, чтобы уже уходить (он уходит
раньше). Дежурный поцелуй и дежурный вопрос: «Ты сегодня не задер-
жишься?», когда он уже в
передней И она выскакивает с
полураскрученными локонами, чтобы его проводить.