Дневник 1905-1907
Шрифт:
19_____
Весь день была такая отчаянная тоска, что прямо думал уехать, взяв билет на вокзале. Просто хоть бросайся из окна. Над прачешной уж несколько дней сидит парень в зеленой рубашке, целыми днями то читает, водя пальцем по засаленной книге, то смотрит в окно, пока вечером не придут другие, вероятно угловые, жильцы и не станут обедать. Ему, вероятно, также очень скучно. Если бы я не ждал Нувель, я бы пошел гулять в Таврич<еский> сад. Впрочем, идет дождик. Нувель пришел совершенно неожиданно с Сомовым. Я был тем более рад, что это было нежданно. Время провели по как будто установившейся программе, мне было очень приятно, но я боюсь, что именно однообразие времяпрепровождения у меня наскучит моим гостям. Сомов привез мне несколько мемуаров XVIII в., я думаю прикупить для топографии Бедекер по Парижу и книжку о том ремесле, которое я дам герою. Я могу летом писать. Но я люблю так сидеть и divaguer [87] , и говорить все, что думаешь, без стеснения, и слушать беседы о любви, еще более интимные, чем на Гафизе. Только бы я не надоел моим друзьям.
87
Болтать (франц.). В дальнейшем Кузмин нередко употребляет русскую кальку «дивагировать».
20_____
Мне переслали телеграмму Глазенапа: «Очень рады, ждем Кузмина. Глаз<енап>». Меня смущает множественное число. Денег мне все равно не хватит даже на дорогу сейчас, так что нечего экономить. Заехавши за разными покупками, я поехал, как обещал, к Каратыгиным. Я хотел опять пойти по дороге в бани, но не к Александру, а куда-нибудь далеко, где никогда не был, никто меня не знает, грязновато. Я решил на 5<-ю> л<инию>, там маленькие и не так чисто, как на 9<-й> л<инии>. Я люблю путь в незнакомые бани, когда не знаешь, кого получишь, какое у него лицо, глаза, тело, как он держится, говорит. Какая-то сладкая ломота во всем теле, и если денег мало и их нужно на что-нибудь, то прибавляется еще какая-то приятная безрассудность, какой-то abandon [88] . Это нельзя назвать авантюрой, и я хотел бы прогулок и быть вдвоем долго, до faire la chose [89] (как с Гришей), а еще бы лучше и вместе музыка, и чтения, и беседы, если б это было связано с чувственным возбуждением, если б это было и чувствительно, и легко, и эротично, и без стыда, и без мысли, надолго ли это или нет, это было бы лучше всего. Меня предложил вымыть сам впускавший, хотя была и не его очередь. Он очень приятный лицом, и свежий, и красивее Александра, но лицо того (может быть, когда-то, м<ожет> б<ыть>, улучшенное) на меня действует неотразимо. Притом Степан не строен и не высок ростом. Но он румяный, равно как и его 18-л<етний> брат Петр там же (выше и толще); сам он завтра едет в деревню отбывать повинность. К Каратыгиным пришли рано и пошли к центр<альным> Верх<овским> и к Юраше. Тот в темной комнате собирался спать; показывал мне письмо от Брюсова, уклончивое и не внушающее доверия, всего ценнее там подробное указание на гонорар: за лист стихов 80 р., за лист прозы 75. Но ведь авансу нельзя попросить. Мы дожидались жены Юраши на дворе, еще было светло, но луна, уже желтая, была над садом сквозь ветки; бегали кошки, и Вера Макаровна гуляла со старшим Кузнецов<ым>, он похудел, но стал еще лучше; если б он был ближе знаком и менее политик, то мог бы быть очаровательным Schenke. Глазенап, кроме телеграммы, прислал письмо с ликованием по поводу моего приезда. У Карат<ыгиных> были Ландау, Соколова и свои. Ландау ужасная дура, более, чем полагается, и она принесла 8-ю (увы, уже 8-ю) симфонию Глазунова — собственноручную рукопись; в конце написано: «Кончено 17 октября, в день дарования свободы Р<усскому> Народу, вернее, завоевания ее мирным путем». Ах, какой осел! Но я не слушал, разговаривая в другой комнате с Дюклу и с Каратыгиной. Она говорит, что единственно, с кем бы хотела познакомиться, — это с Сомовым. Сплетничали слегка о знакомых, о Нувель, между прочим. Возвращаться было чудно: совсем ясная заря и луна, отражавшаяся почти красным столбом в воде; приятно так далеко, далеко ехать. Алексей опять валился на меня и болтал какой-то вздор: «Хоть убейте, хоть за ноги унесите, не могу ключа найти». Я долго не мог отпереть дверь и сломал ключ. Тогда я решил влезть через окно на лестнице в кухонное, это всего с пол-аршина, но крыши под ними нет. Попрошу денег у тети хоть на дорогу, а то прямо скандал.
88
Отрешенность, освобожденность от запретов (франц.).
89
Того, чтобы заниматься делом (франц.).
21_____
Так как приказчики хотели зайти ко мне в 11 часов, то я никуда не пошел, а они пришли в 5 часов. Беседовал с моим custode [90] ; он учится рисовать у Дмитриева-Кавказского, но, судя по альбому, мне не кажется, что он талантлив. Писал дневник, вступление к «Оп<асной> пред<осторожности>», смотрел в окна. Потом пришли Степан, Кудряшев и Козлов, пили чай, играли в карты. Мне очень хотелось погулять и даже именно пойти в Таврический, но шел дождь и засиделись, т<ак> что пошел в сад только Василий, у которого там было назначено свидание, мы же втроем поехали к Морозову. Разъяснило, и луна, розовая, светила легко, очаровательно на мокрые камни как-то приятно сырой улицы. Пахло листьями откуда-то; было скучно ехать в душный трактир, пить, сидеть, но все же лучше, чем оставаться дома убирать посуду. Первым мы встретили Каткова; кудрявый, беленький, еще белее от белой русской вышитой рубашки, он сидел с какими-то женщинами. Подсаживался и к нам. Степан ушел, т. к. у него болела голова, Козлов тоже скрылся, и мы с приехавшим из сада Василием сидели вдвоем; я ему жаловался, что все ушли, что он ничего для меня не делает, в сад не взял, Каткова не приводит, с хулиганами не знакомит. Он рыцарски твердил: «Доверьтесь, я все сделаю, я знаю, что вам нужно». И для начала пошел искать Каткова, но не нашел, а вместо того чуть не подрался с соседями. Вчера, когда мы шли от Каратыгиных с Юрашей, я упрекал его, что он не предприимчив, не fantaisiste [91] , что он, напр<имер>, не согласится сейчас идти пешком на Острова, <смотреть, как> взойдет солнце, сидеть на траве, как сомовские «поэты» {237} , и читать стихи, не поедет на лодке, не пойдет в трактир. Он таращил глаза и говорил, что он согласен идти в «Зол<отой> якорь», только он ни вина, ни чая не пьет. Конечно, я не пошел. Ах! влюбленный, я был бы изобретателен и неистощим на причуды, и долго не было бы скучно со мной, если бы я захотел! У Саши не был и скучаю об этом, но чуть ли не ex officio. Я расплываюсь.
90
Настоятелем (франц.).
91
Мечтатель, фантазер (франц.).
22_____
Встал не рано, голова несколько кружилась, и не хотелось есть. Утром приходил Степан от Казакова с просьбою дать денег, которых у меня у самого нет. Потом что-то разбирал дома, спал, пил чай, смотрел в окна на улицу и во двор, где в противоположной квартире Алексей что-то поправлял; он красивый, Алексей. Приехал Сережа, я стал одеваться, как приехал Нувель, он не стал нас дожидаться, т. к. ехал с вещами. Мы тоже поехали; Антон сказал: «Куда-то шампанское повезли» на мой завернутый вермут. Приехали рано, Вяч<еслав> Ив<анович> был еще не одет и будто не в духе. Очень долго ждали Сомова, тревожась, т. к. долгое его отсутствие могло показывать плохое состояние его матери. Но он пришел. Городецкий приехал, когда Гафиз уже начался. Сегодня были отличны в своих костюмах Бакст и Нувель, эффектен Соломон, жесток Аладин, и вообще каждый раз костюмы — новый пир для глаз. Сначала прочитали стихи, потом принялись за мудрость, но дело подвигалось довольно сонно. И я не помню, как уж все стали приходить в гафизское настроение, но я с Корсаром плясали, Ассаргадон лежал распростертый, покрыв лицо голубым газом, и говорил, что он ничего не понимает. Диотима, против обыкновения, путешествовала по всем тюфякам. Городецкий из своего хитона устраивал палатки и смотрел сверху, покровительственно улыбаясь, как благосклонное божество, на обнявшихся внизу. Почему-то под палатку всё попадали Диотима, Апеллес, Аладин и я; потом я лежал, рядом был Петроний, сверху целовал Апеллес, поперек ног возлежал Гиперион и еще где-то (справа, на мне же) Диотима и Аладин. Когда поднимаешь голову вверх, <веселое?> лицо Городецкого, как высокий Ярило на палке {238} . По очереди завязывали глаза и целовали, и тот отгадывал, и были разные поцелуи: сухие и нежные, влажные и кусающие, и furtifs [92] . Вяч<еслав> Ив<анович> будет писать роман в прозе «Северный Гафиз» {239} . Когда он сказал, что осенью может выйти «Сев<ерный> Г<афиз>», я подумал, что это альманах. Это страшно интересно, неинтересно только, что они, и Сомов, и на время Нувель, собираются в Рим. И хотелось бы быть с ними, и трудно будет без них, ах, как это печально. Впрочем: «как сладок весны приход после долгой зимы, после разлуки — свиданье» {240} . 1-я фраза романа: «Принимая слабительное по средам, m-me de Tombelle в эти дни выходила только вечером, и потому я очень удивился, когда, проходя в 2 ч. после обеда мимо ее дома, увидел ее не только в саду, но уже и в туалете» {241} .
92
Тайные, сделанные украдкой (франц.).
23_____
Утром был разбужен молочником. Я одел верхнее платье на голое тело и принял через окно молоко. Приятно быть разбуженным мальчиком, и, если бы я имел прислугу, завел бы мужскую, молодую и приятную на вид, или старых нянек. Ездили с Сережей в Мариинскую обедать, там ремонт зала, где мы всегда обедаем, и пришлось сидеть в проходе, где бегают в кухню, и было revue [93] всех слуг. Дома переписывал «Ал<ександрийские> п<есни»>. Пришел Иванов, он мне казался обиженным на что-то и слишком классичным. Советовал мне ехать в Москву, познакомиться с Поляковым, что я как член «С<оюза> Р<усского> н<арода>», он — читатель «Московских ведомостей», декаденты и утончен<ники>, можем сойтись. Говорил, что я inaccessible, sup'erieur [94] , спокоен, презрителен, — я ушам своим не верил. «Откуда мне сие?» {242} И все, как я уйду, интриговал Сережу, или о том, как трудно быть молодому поэту при давлении, или делал курбеты насчет социал-демократии. М<ожет> б<ыть>, это мне все так показалось, но Гиперион какой-то другой, будто подмененный. После поехал к Анджиковичу; какие дивные дома на Каменноостровском, еще раз это скажу. У него был ученик и должен был сидеть еще часа полтора. Я дожидаться не хотел и пошел домой пешком. Деньги он просил до пятницы, но хорошо, что согласился. Проходил мимо бань на Гагаринской, они имеют заключенный и восточный вид. Дома никого не было, темно, что-то скрипит, шуршат тараканы в кухне, от свечки, с которой я ходил, разбегаются тени. Я покопался на кухне с самоваром, потом приготовил стол, зажег 2 свечки и пил чай, читая «Comedies d’Ancourt» {243} , вымытый, за чистым и при свечах красивым столом. Ах, очарование свечей. В моей комнате луна бросала большой розовый квадрат на стену, я почему<-то> подумал: «друг одиноких луна». Пришел Сережа, потом custode, наверно, рано лягут спать, мне же совсем не хочется, на дворе кто-то поет, тепло, окно отворено, голоса под воротами гулко отдаются, уехать бы скорее, м<ожет> б<ыть>, в субботу смогу. Вяч<еслав> Ив<анович> посадил мне какую-то занозу в сердце тем, что, по-видимому, менее меня любит. Хвалил мои танцы. В Рим не раньше декабря {244} .
93
Обозрение (франц.).
94
Неприступный, высший (франц.).
24_____
Почему-то очень скучаю. М<ожет> б<ыть>, оттого, что нет авантюры такой, как я ее представляю. Что-то ничего особенного днем, был в магазине. Кудряшев говорит, что с хулиганами познакомит хоть сегодня, а в воскресенье пойдем в Таврический, там можете получить кого угодно, хоть песенника, хоть плясуна, хоть так просто, постороннего молодого чел<овека>. Я утаил, что могу уехать в субботу. Перед Ивановыми мы с Сережей погуляли по Таврическому. Теперь ясность погоды установилась, только холодновато. У Ивановых еще никого не было, даже сам Вяч<еслав> Ив<анович> был в «Адской почте». Мы читали в ожидании «»{245}, которого я целиком не читал; там есть чудные вещи, но мне несколько мешает слишком большое пушкинианство и парнасство. Были все гафисты, m-me Бердяева, Ремизовы, Леман и Маделунг с какой-то датчанкой, говорящей только по-английски. Нувель говорит, что влюблен в Вячеслава, на выраженное мною полное недоумение сказал, что это только совпадение, Вячеслав — фельдшер какого-то полка, с которым он познакомился в Таврическом. Фельдшер, любящий Шпильгагена, и с которым можно иметь любовь, познакомившись в саду, и которого зовут Вячеслав, — это бесподобно. Я поздравил Вальтера Ф<едоровича> и немножко, м<ожет> б<ыть>, ему завидовал. Со мной был почему-то очень любезен Ремизов, сказавший, что то, что он слышал обо мне, об иконах и т. д. моих вещах, ужасно ему близко и радует его{246}. Датчанка играла на одной скрипке то, что предполагает сопровождение, и, на замечание Вяч<еслава> Ив<ановича>, что у нее хорошо выходит piano, заметила, что играет только на скрипке, а не на фортепиано, чем очень огорчила Гипериона. Потом поставили вопрос о поле. Бердяев председательствовал, лежа на полу между свечей, со звонком, привязанным к ноге, и потом отлично говорил. С тем, что говорил Вяч<еслав> Ив<анович>, я не был согласен ни с чем{247}. Ремизов ехидно и коварно шутовался, все говорили враз и потом долго отдельными группами с жаром и интересом. Датчанка смотрела, будто готовая сойти с ума. Говорил и Городецкий, постепенно как-то по-новому освещающийся для меня. Потом остались одни гафисты и долго еще беседовали о поцелуе, было очень много словесности и мережковщины, и я был очень рад, когда Сомов сказал, что скорее всего согласен с моим мнением, которое было найдено циничным{248}. В пятницу придут Нувель и Сомов, завтра хотела зайти Диотима, в понедельник Гафиз, во вторник предполагает позвать Бакст; так никогда не уедешь, а на что же я буду жить? Возвращались ясным солнечным утром, почти днем; я проводил Сом<ова> и Нув<еля> до извозчика, Бакста — до дому и, вернувшись, влез в окно. Сомов дал мне томик Crebillon fils{249}, роман будет называться «Приключения Эмэ Лебеф» (Aim'e Leboeuf).
25_____
Почему-то не помню утра. Сережа уехал в Удельную. Вернувшись, привез бумагу из Вологды, длинную и путаную, плохо понятную, которую тетя, наверное, еще запутает. Пришли Ивановы. Л<идия> Дм<итриевна> в белой широкой шляпе, в светлом платье с перевязанным накрест желтым шарфом казалась моложавее. Меня смущало, что все говорили обо мне, играли меня и вообще я эманацьировался в разных видах. «Ал<ександрийские> п<есни>» Диотиме очень понр<авились>{250}. Но меня сердит, что все так восстают против моего желания посвятить их Феофилактову. Мы пошли их проводить, я рассказал, как звал Верховского ночью на Острова, и, кажется, заразил этим Л<идию> Д<митриевну>, она предложила прогуляться до Невы и хотела на Острова, и на тони, и в Таврич<еский> сад, и борьбу атлетов. Она была очень мила, но Вяч<еслав> Ив<анович> что-то грустный и кисловат. На Неве были баржа с навесом, пристань с лодками и солдатом, из-за деревьев за забором была какая-то провинциальная, добродетельная луна, вроде m-me Ремизовой, и это гулянье и Л<идия> Дм<итриевна> напомнили почему-то губернское общество, барышень, губернаторских дочек, офицеров, и это было не неприятно. Говорили, что я заражаю Сомова и что я нигилист, но это неправда, и то и другое, хотя м<ожет> казаться и лестным.
26_____
Провожал Сережу, на вокзале он сразу показался таким маленьким, жалким мальчиком, что у меня явилось чувство старой няньки, готовой все сделать, любя и ворча. Ходил к Инжаковичу в правление. Я давно не был в тех краях, около Исакия, Морской, а я их очень люблю и как местность, и как воспоминания. Зашел в магазин, там была Наталья Аф<анасьевна> и пила чай в освещенной солнцем комнате, она сегодня едет во Псков; я поступаю так, будто мне не ехать надо, а прожить деньги. Вечером ждал Сомова с Нувель, у custode был в гостях брат Лихарева, студент с тяжелым лицом блондина, чувственного, но еще бесформенного. Сомов привез мне книгу «Сомов» и написал: «дорогому другу». Я был ужасно благодарен, но благодарил, кажется, сухо, какая-то стыдливость меня удерживала. Играли мои вещи. «1001 nuit»{251} больше понравилась К<онстантину> А<ндреевичу>, чем «Ал<ександрийские> п<есни>», м<ожет> б<ыть>, потому, что он очень наслаждается стихами вторых и музыка его не удовлетворяет, а, скорее, мешает. Прежде же он в моей музыке не видал никакой музыки. Читали дневники, дневник Нувель о Вячеславе и других похождениях — прелестен. Когда-нибудь это будет чтение вроде «Фоблаза»{252}. Нувель предлагал для сокращения скуки и расходов переселиться на время к нему. Это слишком необыкновенно и едва ли серьезно с его стороны. Потом может раскаяться, и вообще лучше, если останется достаточно денег уехать в среду. Сидели недолго; на прощанье Нувель поцеловался со мною, я очень хотел поцеловаться и с Сомовым, ведь я же его «дорогой друг», но отчего-то воздержался.
27_____
Заезжал к Чичериным, потом к центральным Верховским. Было солнечно и очень ветрено, ехать приходилось в облаке пыли. Нева бурливо синела, и пароходы, дома на том берегу казались преувеличенно пестрыми. У Верховских удивились, что я еще не уехал, советовали написать Глазенапу, чтобы тот не остыл; всего живее был Дюклу и пришедшая Каратыгина, а в общем, там что-то погасло. Зашел к Юраше; у Макаровны только что уехал о. Иоанн, благословивший Николая разводиться с женой; я застал только расходящихся женщин. Ал<ександра> Павл<овна> стала нас угощать мороженым, вином, чаем, веселая и делающая привлекательными разные мелочи и пустяки. Юраша жаловался, что ему опротивело самому быть таким стариком, не пить, не авантюрничать и т. д. У него было очень бледное, опухшее и помятое лицо и нехорошие блуждающие глаза, я думаю, что у него или недавно был, или скоро будет припадок. Вчера он был весь вечер, и обед, и часть дня у Ивановых. Вечером, часу в 10-м, заходил ко мне, но швейцар догадался сказать, что меня нет дома. От них я поехал к Ивановым. Я несколько опоздал, но и Л<идия> Дм<итриевна> тоже запоздала с обедом. Вяч<еслав> Ив<анович> обижен, ненавидит всех, говорит, что я меняюсь, прихожу к номинализму и трюизмам и все-таки это не реализм (не все ли мне равно, реализм или нет то, что я делаю?), ревнует меня к Сомову, спрашивал, кого я больше люблю, его или Сомова, его или Диотиму, Сомова или Нувель. Мне нужно было всю уклончивость прямых и формальных ответов, чтобы установить эту лестницу любви. Опять без конца говорили о Феофилактове; после обеда мне хотелось спать, Вяч<еслав> Ив<анович> рассказывал мне подробно и частью читал «Прометея»{253}, но сон мой не проходил. Вяч<еслав> Ив<анович> поехал в «Ад<скую> почту», а я с Л<идией> Дм<итриевной> отправились в Таврический. Если на нас каждого в отдельности обращают внимание, то тут люди чуть не свертывали голов, смотря на нас. Я не очень смотрел публику, будучи с Л<идией> Дм<итриевной>, но представление было не из важных, не было ни плясунов, ни песенников; балалайки звучат как крылья сотней стрекоз, опьяненных круженьем. Мы много говорили о всякой всячине, она начала было рассказывать о планах Сомова на будущие картины, но не сумела передать, и мне было жалко, что он мне не говорит ничего подобного, не покажет своей мастерской и т. д. Мы пили чай и ели пирожки, раздирая их руками, я рассказывал о хулиганах, о приказчиках и монахах. Л<идия> Дм<итриевна>, кажется, готова была пуститься в эскапады по окраинам, будто зараженная мною. А может быть, она и сама такая. И иметь в таких прогулках товарищем женщину, хотя бы и Диотиму, благодарю покорно. Спрашивала, не возможен ли ей мой дневник. Я имел неосторожность прочитать у себя Вяч<еславу> Ив<ановичу> те места дневн<ика>, что про Гафиза, и он уязвился, что я не увлечен, говорю холодно, с насмешкой. По полосатому, розовому с желтым, небу неслись лиловые облачка, а дальше было зелено, и из театра, где шел «Риголетто»{254}, были слышны крики Джильды, запихиваемой в мешок; солдаты выходили, прямо подымая парусинные стены театра. Под марш мы быстро вышли нога в ногу на улицу без фонарей и пришли домой, когда Вяч<еслав> Ив<анович>, уже вернувшись, читал «1001 nuit». «Адск<ая> почта» не привела его в лучшее настроение, и, почитав немного «Le miroir des Vierges»{255}, я ушел, напутствуемый заявлением Иванова, что он не ненавидит только Городецкого, Бакста и Бердяева.
28_____
Днем сидел дома. Под вечер хотел сходить к Екат<ерине> Апол<лоновне> и потом в сад, но пришли Степан и Кудряшев выпивши. Поигравши в карты, пошли в Таврический. Кудряшев захотел нарумяниться, я его убеждал, что румяниться надо так, чтоб было видно, что это румяны, а не румянец, т. е. на тех местах, где редко бывает румянец: красиво — кончики ушей, ноздри и около глаз, но он не убеждался. В саду было не очень весело, т. к. шел все время дождь и начистоту им не было еще известно, чего мне нужно. Лучше всего было кричать, чтобы стоящие напереди закрыли зонтики, и хлопать по этим ненавистно торчащим, неизвестно кому принадлежащим зонтам палками. Мои спутники дразнили приставов, приставали к девицам, дергая их за косу или лезя под их зонтики, подставляли ножки, дождик лил все время. Представляли то же, что и вчера, плясунов не было. Был какой-то тип в котелке, который не прочь бы был завести знакомство, но он мне не нравился, и я вообще был не в расположении. Козлова и Мирона не было. Наконец Кудряшев ушел с знакомой прачкой. Побродив под дождем, мы со Степаном поехали к Морозову по совершенно темным, грязным и мокрым улицам. Мне хотелось просто есть в тепле и свете. Почему-то открылся Степану, что у меня было с Гришей, чего я ждал от Броскина и каких минутных встреч искал сегодня; он сказал, что давно это думал. С нами сел Катков, вскоре пришедший, и никуда не сбегал. Он привел к нам по моей просьбе Адольфа Ланге, наборщика из «XX века», он очень красивый, похожий слегка на Сережу, отчасти на Менжинского, только гораздо лучше. Ему руку вчера прокололи шилом в драке, и они с Катковым только что, просидев 2 часа «в засаде», кого<-то> отколотили. Катков говорил: «Каких Вам еще хулиганов, когда вся Ивановская в наших руках». Степан подтвердил это. Я гладил Адольфа (он из Кенигсберга), я думаю, он еврей. Катков ему обо мне рассказывал; подходила к нам Наталья Рубцова в шляпке, опять ерошила волосы Каткова и говорила: «Сметанная голова, теперь он лет 10 в бане не был, а то как сметана». Женщина на соседнем столе кричала нам что-то непозволительное. Мы угощали слугу, и он пил тут же, стоя. Адольф, тихонький и бледный, в красной рубашке, поднялся и, подойдя к соседнему столу, молча ударил женщину, та с громким визгом заплакала. Ланге вернулся и сел, сказав: «А зачем она кричит про вас такие вещи?..» — «А какие?» — «А, вы не слышали, ну и отлично». И говорил он это по-немецки. Кавалеры побитой хотели скандалить, но их всех вывел наш слуга. Под конец Ланге ушел, Катков хотел его бить, зачем тот ушел, и за себя, и за меня, два раза, и ушел, пошатываясь, в зеленой, вроде студенческой, фуражке, и провожал меня Степан. Сомов и Нувель не были в саду.
29_____
Вчера зарезали Каткова. Когда мы расстались, рабочие с завода Петрова, человек 15, подошли к Морозову и завязали драку с лакеями, за тех вступились хулиганы, бросали каменья, торцы{256}, и Каткова с рассеченным ножом виском увезли замертво в больницу. Если бы он поехал со мной, не попался бы, а оставшись там, мы могли бы и всё видеть и подвергнуться опасности. Я представляю себе драку, крики, все разбежались в полутемном сером утре, и остался лежать в крови белый кудрявый мальчик, которого я только что гладил. Никогда мне его не увидеть больше. Утром приехал зять, рассказывал, расспрашивал, о деньгах не говорили. Условились съехаться в Удельной, но я, переписывая бумагу, все засыпал, так что было поздно уж ехать, и я пошел в магазин, где мне сказали, что Каткова зарезали. Мастера были выпивши и пели «Господи воззвах», Василий рассказывал свои похождения со вчерашней дамой из Таврического, а я все думал о «сметанной голове» Сеньки Каткова. Так он кончил свой век. И мне было умиротворяюще и тихое пение из мастерской, и полушепотом, со смехом и захлебываньем фриволь<ный> рассказ Кудряшева о Капочке, и отблеск какого-то солнца на стене. Пришел Броскин, трезвый, пожелтевший, загорелый, в сиреневой рубашке. Все как прежде — и глаза, и рот, и разговор, и я по-прежнему (почти по-прежнему) взирал на него. Вышли вместе под руку, о прошлом ни слова, будто все начинается сначала. На Гафизе не было Сомова, у которого умерла мать, и Бердяевых. Лидия Юдиф<овна> очень стремится опять в Гафиз и только боится Кузмина и хочет писать челобитную в стихах, где Кузмин рифм<уется> с «жасмин», «властелин» и т. д. Городецкий читал прекрасные, прекрасные стихи: