Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:

А что ты думаешь? У меня так всю жизнь, можно сказать. И чего это такое, откуда оно это, почему так бывает – этого я ничего не знаю. В чертовщину я ни в какую не верю. И в чудеса не верю, нету их, никаких чудес. И в ангелов тоже не особенно верю... нет, не особенно. Лидка, вон, верит, а я не особенно. В таких, чтобы с крыльями, - в таких вообще не верю. А без крыльев – не знаю, бывают или нет, чтобы без крыльев. Вот чего не знаю, того не знаю.

__

Можно не поверить в невидимую подножку, спасшую девочку от ножа грабителей. Но в то, что девочка шла-шла, споткнулась и забыла, зачем шла, не поверить невозможно. Можно усомниться в том, был ли вещий сон посреди раскисшей от ледяной грязи дороги. Но голодная «барыня» в рваных сапогах и с голодным ребёнком в животе – была, в этом нет сомнения. Вправду ли отсохла рука у немца, или это сочинила для красоты баба Нюра, я не знаю, но ребёнка он всё-таки не выбросил, хоть и хотел, да и скомканные перчатки, летящие по углам, выдумать трудно. Было ли чудо с шофёром или не было – кто теперь скажет? – но был ужас перед арестом, и была собака, помогающая насмерть перепуганной хозяйке собирать одежду. И можно не верить в ангелов с крыльями и без крыльев, но не так-то просто это делать, глядя на маленькую и шуструю, как мышь, бабку с чёрным от солнца, ясноглазым, как у Огневушки, лицом и с баба-яговским зубом, вылезающим далеко на верхнюю губу…

2008/07/24 дети

— Мама, знаешь, какой он будет? Он будет, как тушканчик. Снаружи – в точности, как тушканчик, только большой. Ты туда садишься, поворачиваешь ключ зажигания, и он сразу так – бац! – сразу отталкивается вот так вот от земли. Не очень сильно, мягко так…. И повисает в воздухе. Вот на такой примерно высоте. Вот на такой. Тебе понятно, да?

Мать смотрит на него с каменным лицом и механически поправляет ему воротничок. Весь её вид говорит о том, что она сочтёт для себя безмерной, неслыханной, унизительной нелепостью любую попытку прислушаться к тому, что рассказывает ей сын.

— А потом он летит, мама! Понимаешь? Летит! Довольно низко, где-то на уровне третьего этажа. Ноги у него поджимаются и убираются, как шасси. И передние лапы тоже. А хвост вытягивается и принимает такую вот форму – вот, видишь, я показываю… Это для равновесия, чтобы машина не заваливалась вперёд или на бок. И она летит! Не как самолёт, во много раз медленнее, где-то километров сто – сто двадцать в час, не больше… И ты успеваешь всё увидеть, что за окном. И в пробки не попадаешь! Конечно, тут маневренность нужна большая, чтобы за дома не задевать и за деревья… А топливо – знаешь, какое будет? Ну, угадай! А? Мам!

Мать одёргивает на нём курточку и смотрит сквозь него тяжёлым, отсутствующим взглядом.

— Мам! Ну, попробуй угадать, какое!

— Сандалию застегни, - монотонно, как робот, говорит мать.

— Ага! – торопливо соглашается сын и, встав на колено, дёргает за ремешок. – А как правильно: «сандалия» или «сандаль»?
– С пола встань. Ты что, не видишь, что брюки пачкаешь?

На другом конце электрички – совсем другая атмосфера. Два молодых папаши – один Бородатый, другой Безбородый - самостоятельно везут куда-то своих чад и очень стараются соответствовать этой серьёзной миссии. Одно из чад – девочка лет пяти-шести – смотрит в окно и мечтает вслух:

— И вот, я выхожу из лимузина… вся такая немолодая уже… шикарная…

Второе чадо - мальчик примерно её возраста - дёргает её за волосы и смеётся. Сохраняя королевскую осанку, девочка поворачивается, увесисто хлопает его сумкой по уху и, морщась, заявляет:

— Пап! Я, когда вырасту, буду доктором! И буду лечить дурные болезни!

— Какие, какие болезни? – заинтересовывается Бородатый папа.

— Дурные, - поясняет девочка. – А то столько кругом всяких дураков дурных… Прямо скоро умным людям вообще житья не будет!

— М-да, - вздыхает Бородатый папа. – Но, ты знаешь, врач-психиатр – это очень сложная и опасная профессия.

Я знаю, пап, - кивает девочка. – Все врачи – опасные для людей. Не только психиаторные.

Через некоторое время я слышу, как папаши спорят о литературе:

— Да говорю тебе – это не один автор написал, а разные! «Парфюмер» - это Зюскинд, а «Коллекционер» - это этот.. как его? Фроссар!

— Не Фроссар, а Фрезер.

— Сам ты Фразер. Фрезер – это «Золотая ветвь»! А «Коллекционер» - это Френсис. Дик Френсис.

— Нет. Дик Френсис – это что-то такое про лошадей. А «Парфюмер» и «Коллекционер» - мне всегда казалось, что это две части одной трилогии. Там ещё одна должна быть… «Парфюмер», «Коллекционер» и это… как его?

— Милиционер! – радостно подсказывает мальчик.

Папаши задумываются, хмурятся и согласно кивают.

Ещё через четверть часа я вижу, как девочка прикорнула на плече у Бородатого папы, а он нараспев декламирует ей «Казачью колыбельную».

Сам узнаешь, будет время,

Бранное житьё…

— Тебе понятно, что такое «бранное житьё»?

— Ага, - сонно кивает девочка. – У нас с бабушкой уже давно бранное житьё. А с Мишкой – так вообще…

— Да, - вздыхает Бородатый папа. – Вижу, что понятно.

Девочка открывает один глаз, ласково глядит им на мальчика, сидящего напротив, и показывает ему кулак. Мальчик радостно фыркает, показывает ей в ответ два кулака и приваливается головой к Безбородому папе. Поезд вздыхает и зачем-то даёт длинный гудок.

2008/07/25 Про Разбойников

Я никогда не любила театр.

У каждого свои недостатки. У меня – такой.

В молодости я была вынуждена его скрывать. Потому что молодость моя пришлось на столь тяжёлые времена, что одно только признание в этом могло разом поставить меня за рамки какой бы то ни было социальной среды. Чтобы этого не случилось, я помалкивала и делала вид. Особенно в общении с моими подругами-однокурсницами, которые, в отличие от меня до такой степени любили театр, что в свободное от занятий время подрабатывали там уборщицами. Кто где. Одной особенно повезло – она работала в Большом. До сих пор она с умилением рассказывает, как однажды забыла на сцене веник и совок. Нечаянно, конечно, - не подумайте чего.

— А там ещё, как назло, минимум декораций было… В углу клавесин, дальше, чуть впереди, два кресла, одно – для Моцарта, другое – для Сальери. А посередине, между креслами, – веник и совок. И осветитель, зараза, как назло всё время на этот веник свет давал…

— Ну, и как? Влетело тебе?

— Не очень. Сказали: хорошо, что не пылесос. А веник – он и при Моцарте был веник. Ну, стоит веник, никому не мешает. Ружьё, между прочим, вовсе не обязано стрелять, этот взгляд на вещи уже устарел. А веник не обязан подметать. Это мне так режиссёр сказал. Но попросил в другой раз быть внимательнее. А Моцарт сказал, что это всё происки Сальери…

А две самых близких моих подруги устроились в театр Пушкина. По вечерам, сидя с ними в кафе-мороженом на улице Горького, я слушала только о театре Пушкина. Я всё знала о театре Пушкина. Сам Пушкин, стоящий неподалёку, на площади, не знал столько о театре Пушкина, сколько знала я. Подруги звали меня за кулисы. Я отнекивалась и говорила, что боюсь разрушить впечатление от спектаклей. Некоторым людям не нужно видеть, как устроен музыкальный инструмент – от этого портится их восприятие музыки. Подруги понимающе кивали. Они не подозревали, что я лгу. Мне просто было неинтересно ходить за кулисы. Чего я там не видала, за этими кулисами? Положим, ничего не видала, но и не испытывала в этом нужды.

Поделиться с друзьями: