Дневник. Том 1.
Шрифт:
ногу ниже колена, ногу чахоточной; бедные ее руки дрожат,
пальцы стучат друг о друга. Поденщица складывает ее вещи —
363
немного белья, оловянный прибор, чашку, стакан... Она обводит
столовую взглядом, как это делают больные, словно стараясь
вспомнить что-то важное. В стуке захлопнувшейся за ней двери
мне слышится прощание.
Ее сводят по лестнице, усаживают. Толстый швейцар весело
смеется, уверяя, что через полтора месяца она вернется совсем
здоровой. Она кивает головой и говорит, задыхаясь: «Да, да,
конечно».
Я еду с ней в фиакре. Она держится рукой за дверцу. Всю
дорогу я поддерживаю ее, подложив ей под спину подушку.
Она смотрит на мелькающие мимо дома и не произносит ни
слова...
Подъезжаем к больнице. Роза не дает мне вынести себя из
экипажа, нет, она сойдет сама. Сходит. «Вы можете дойти?» —
спрашивает швейцар, указывая на здание приемного покоя ша
гах в двадцати от нас. Она молча кивает головой и медленно
идет. Не знаю, откуда берет она силы.
И вот мы в приемном покое — большом зале, высоком, хо
лодном, строгом, очень чистом, со скамьями по стенам; посреди
зала стоят наготове носилки. Я усаживаю Розу в кресло с со
ломенным сиденьем возле стеклянного окошечка. Какой-то
молодой человек открывает его изнутри и начинает задавать
мне вопросы: имя больного, возраст и прочее. В течение чет
верти часа он покрывает мелким почерком с десяток листоч
ков, — на каждом сверху какая-то священная картинка. Когда
все это кончено, я поворачиваюсь к Розе, целую ее; больничный
служитель берет ее под руку с одной стороны, сиделка — с дру
гой... Дальше я уже ничего не видел...
Я бросился вон. Добежал до фиакра. Какой-то нервный ко
мок уже целый час заставлял меня глотать слезы. Я разразился
рыданиями — они душили меня, искали выхода. Горе мое на
конец прорвалось. Спина кучера на козлах застыла в удив
лении.
13 августа.
Я замечаю, что литература, постоянные наблюдения не
только не притупили в нас чувствительности, а напротив,
словно бы еще усилили, развили ее, углубили и обострили. Это
ни на минуту не прекращающееся исследование себя самого,
каждого своего ощущения, каждого движения души, это посто
янное, ежедневное анатомирование своего я позволяет обна
ружить в себе сокровеннейшие струны, учит играть на самых
тонких из них. Мы открываем в себе тысячи различных спо-
364
собов страдать, тысячи источников страданий. Самоисследова-
ние, вместо того чтобы закалить нас, вместо того чтобы сделать
нас черствыми, напротив, развивает в нас невероятную чувст
вительность души и тела — с нас словно содрана кожа, мы бес
конечно ранимы, зябки, беззащитны, мы содрогаемся и крово
точим при малейшем прикосновении жизни. Сердце у нас исто
чено анализом. <...>
14 августа.
Посещение больницы Ларибуазьер. Видел Розу, она спо
койна, полна надежд, говорит, что скоро — не пройдет и трех не
дель — будет дома. Так далека от нее даже мысль о смерти, что
она с увлечением рассказывает о страшной любовной сцене,
разыгравшейся вчера рядом с нею, — между больной, лежащей
на соседней кровати, и братом милосердия из Школы Христовой,
который дежурит еще и сегодня. Смерть еще сплетничает
о жизни.
Рядом лежит молодая женщина; она говорит рабочему, при
шедшему ее навестить: «Вот увидишь, как только я смогу
встать, я буду столько гулять по больничному саду, что меня
отпустят домой». Потом спрашивает: «Что, малыш спрашивает
иногда обо мне?» — «Да, иногда...» — отвечает рабочий.
Не знаю, может быть, бог и в самом деле хотел, чтобы наш
талант сохранился, словно в крепком уксусе, среди этой тоски
и всех этих горестей.
15 августа.
Сегодня вечером иду поглядеть на фейерверк; * я рад сме
шаться с толпой, развеять в ней свое горе, затерять свое я.
Мне кажется, среди людского множества легче забывается боль
шое горе. Я радуюсь, что буду толкаться среди народа, как
будто перекатываясь на волнах.
16 августа.
Нынче, в десять часов утра, звонок. Слышу голос служанки,
потом швейцара. Открывается дверь, входит швейцар с письмом
в руке: «Господа, я принес вам грустное известие». Беру
письмо. На нем печать больницы Ларибуазьер... Роза сконча
лась сегодня в семь утра.
Бедная, бедная! Итак, конец. Да, я знал, что она безна
дежна, но еще в четверг я видел ее такой живой, даже как
будто счастливой, веселой... И вот теперь мы вдвоем в нашей
гостиной, и в голове у нас одна мысль, которая всегда приходит
365
первой при известии о чьей-нибудь смерти: «Мы никогда
больше ее не увидим», — мысль, непроизвольно возникающая
снова и снова.
Какая утрата для нас, как стало пусто! Двадцатипятилетняя
привычка, любящая, преданная служанка, знавшая всю нашу
жизнь, — она распечатывала письма, которые приходили в наше
отсутствие, мы ничего от нее не скрывали! В детстве она играла
со мной в серсо; она покупала мне яблочные пирожные на
мосту. Бывало, она не ложилась всю ночь, когда Эдмон, еще
при жизни матушки, возвращался под утро после бала в Опере.
Она самоотверженно ухаживала за нашей матушкой во время
ее болезни, — и, умирая, мать вложила наши руки в руки этой
женщины. Она распоряжалась в доме всем, у нее от всего были
ключи, все кругом делалось ею. Мы так привыкли подтруни