Долгое дело
Шрифт:
— Неужели вы не чувствуете своей вины?
— Чувствую, — искренне согласился Рябинин.
Разумом он понимал, что виноват. Но где-то там, под разумом, жила отстранённая мысль о его невиновности. И эта глубинная мысль подсказывала его разуму, что если и стоило упрекать его в жалости, то не так и, может быть, не здесь.
И промелькнуло, исчезая…
…Жалеющий всегда прав…
— Смотрел, Сергей Георгиевич, ваше личное дело, но так и не понял, растущий вы кадр или нет.
— Я врастающий, — буркнул Рябинин.
Васин слушал известную эстрадную песню, одну из тех, которую поют все и везде ровно одну неделю. Моцарта уже не было, — шёл концерт по заявкам.
— Не повышают, — сказал Рябинин то, чего от него ждали.
— А почему? У вас, наверное, трудный характер? — оживился зональный прокурор.
Это почему же трудный? Из-за шутки «Я врастающий»?
— Да, неважный, — горестно согласился Рябинин.
Андрей Дмитриевич облегчённо улыбнулся. Крупный, большеголовый человек с плечами штангиста незримо обвис, как подтаял. И глаза, которые теперь ничего не силились понять, — уже всё понято, — потеряли философскую глубину. Рябинину вдруг показалось, что Васин похож на цветной телевизор, у которого вынули всё электронное нутро и вместо экрана вставили двухпрограммные глаза.
И промелькнуло, исчезая…
…Глупый человек в конечном счёте всегда плохой…
— Беспалов вас хвалит. Но вы недостаточно активны. Не ведёте никакой общественной работы, нигде не учитесь…
— Времени нет, — вяло ответил Рябинин, хотя были у него и другие ответы.
— Времени нет? — удивился прокурор. — У меня тоже нет, но я работаю в местном комитете, редактирую стенную газету, выступаю с правовыми лекциями…
Теперь концерт слушал Рябинин. Кто-то заказал модную песню, и певцы запели её вдруг сильными естественными голосами, отчего звучала она неожиданно и свежо, потому что в мужской песне давно не хватает мужчины, а в женской — женственности.
— Кроме общественной работы я занимаюсь на курсах английского языка для сдачи кандидатского минимума…
В своё время Рябинин поразился, узнав, что самый мирный разговор, даже двух приятелей, есть скрытая борьба. Потом он убеждался в этом не раз; потом он пришёл к мысли, что борьба идёт за руководство в разговоре, за право говорить. Побеждённый слушает. Но он и не боролся — он сразу начал слушать прокурора, который стал победителем без борьбы, по должности.
И промелькнуло, исчезая…
…Если один всё время говорит, а второй всё время слушает, то хороший человек тот, второй, который слушает…
Рябинину вдруг почудилось, как оттуда, из угла, из приёмника, вырвалось что-то жуткое, почти мистическое, которое он ещё не понял разумом, но уже тихо содрогнулся телом, и одновременно с этим пониманием он услышал слова диктора: «По заявке много лет проработавшей за прилавком Веры Михайловны Пленниковой мы включаем в программу старинный романс «Не уезжай ты, мой голубчик». Слушайте, Вера Михайловна, своё любимое произведение».
— И я нахожу время, чтобы сыграть в бильярд…
— А вы находите пять минут, чтобы поплакать? — спросил Рябинин странным, испаряющимся голосом.
— Не дошло.
— Вы когда-нибудь плачете?
— Из-за чего?
— Неужели у вас нет того, из-за чего хотелось бы поплакать?
Глаза Васина раздражённо потемнели.
— А вы плачете? — спросил он, всё более раздражаясь, потому что зря истратил своё время.
Рябинин не ответил, ибо промелькнуло, исчезая…
…Только тот взрослый может заплакать, который много плакал в детстве…
— Сергей Георгиевич, вы свободны. О вашем служебном проступке я доложу прокурору города.
И опять промелькнуло, но так далеко и стремительно, что не осталось и следа.
Из дневника следователя.
Странно и, может быть глупо думать об умершем человеке, которого не знал. Сколько людей умирает… И всё-таки я бесплодно думаю о ней, о себе, о жизни…
Что жизнь у человека одна, что выпала она ему лотерейно, что не повторится ни в пространстве, ни во времени — это понимают многие. Реже понимают другое, и пожалуй, более важное — жизнь человека до обидного коротка. Я это осознал эмпирическим путём ещё в раннем детстве. Испарялось мороженое, стоило его только лизнуть. Исчезала конфета, едва успев освободиться от обёртки. В войну пятьдесят граммов хлеба, данные матерью на обед, таяли во рту быстрее мороженого. Двухчасовое кино укладывалось в минуты. Прогулка кончалась, не успев начаться… И я догадался: если всё хорошее так быстро проходит, то и жизнь пройдёт мгновенно, как интересное кино.
Годы мою догадку подтвердили. Но догадки, мысли, выводы для того и нужны, чтобы принимать решения. Жизнь коротка… И что? Как я должен жить, что мне нужно делать, если жизнь моя так коротка?
Запахи — влажной земли из-под берёз, далёкой сирени, молодой листвы и чужих духов — принесли что-то смутное и неощутимое, бывшее, может быть, в детстве, а может, только в снах. Лиде захотелось удержать это нереальное и щемящее чувство, понять его и запомнить, но оно было где-то в ней и вроде бы где-то в воздухе, вместе с тем запахом сырой земли и далёкой сирени. Поэзия, это поэзия. Есть люди, которые умеют ловить её из воздуха и класть на бумагу, столбиками. Запах берёзы — столбиком? Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет.
Лида свернула в узкую сыроватую аллею, затемнённую холмами ворсистых кустов.
Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет. Боже, нет и не будет… Да ведь полмесяца назад всё было. Разве поэзия обрывается сразу, а не уходит медленно, как вот этот белоночный июнь? Неужели она просмотрела её ползучий уход, в общем-то пропустила и все белые ночи? Да?
Лида нагнулась, — в эти босоножки всегда закатывается гравий.
У Сергея не было женщины, и он не влюбился. Да? Он не влюбился — он давно и сильно любил. Где-то она читала, что есть мужчины, для которых любовь к работе по силе страсти мало чем отличается от любви к женщине. Такой без любви не умрёт. Боже, но ведь любовь — это когда умираешь…
Может быть, сделаться модной? Мужчины часто противоречивы… Вот Сергей любит женственность. Любит ли? Теперь в моде стервозность. Энергия, нахальство, броскость, брючки, папироса… А почему женственность не в моде! Не потому ли, что женственной быть трудно. Трудно быть мягкой, нежной, доброй… Куда проще надеть джинсы и сунуть в рот сигарету.
Лида вышла на широкую дорогу, желтевшую утрамбованным песком и рассечённую травяной лентой вдоль на две половины. Здесь гуляли потоками, как в театре.
Ах, причём тут модность. И пусть на неё посматривают молодые люди, и пусть она красивая… Внешностью теперь не удивишь, теперь все красивые. Да и нет некрасивых женщин, а есть женщины, не умеющие быть красивыми. Она уж знает. Она не знает другого: как вернуться к тем дням и годам, неожиданно улетевшим вроде этих пушинок?
Лида вскинула голову, поражённая фантастическим видением…
В высоком, ещё не побелевшем небе, в последних лучах солнца, уже брошенных вдоль земли, в тёплом парном воздухе повис тополиный пух. И много, везде, всё в пуху. Маленькие пушинки, чуть больше комара. Большие пушины, как светлые комочки. Они не походили на снег и не спешили к земле, а свободно колебались в тёплой стихии — вниз, вверх, вбок… Откуда они? Ведь тополя на том конце парка.