Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
— Вот таких мы и разбиваем в пух и прах! Вдребезги! — еще тяжелее придавил оратор.
Хуторской атаман старик Арчаков, наклонив в сторону насеку [1] с посеребренным набалдашником, понуро стоял перед оратором, взглядывал на двуглавого со стертым крылом орла. В глаза навязчиво лезли буквы: «Всевеликого войска Донского». Растерянный взгляд его блуждал по начищенным сапогам казаков. Он видел, что дело дошло до «крамолы». Но как избавиться от этого, как тронуть непрошеного гостя? Ведь у него наверняка где-нибудь неподалеку целый отряд спрятан. Как иначе мог бы он говорить такие крамольные вещи. Теперь столько неожиданностей — умом можно рехнуться. Поднимая голову, атаман старался поймать взгляд сына-офицера, по-прежнему стоявшего в кругу фронтовиков, поодаль. Надеялся, что тот подскажет ему, как быть. Но сын, разговаривая с кем-то, даже и не смотрел в его сторону.
1
Толстая палка с булавою — знак атаманской власти.
Филипп подошел к своему приятелю Ковалю, иногороднему, ремесло которого стало его прозвищем, толкнул его в спину. Коваль дернулся всем телом, выпрямился.
Оттертый толпою к срубу колодца, он с затаенным дыханием не сводил глаз с оратора. Его сутулая, раскрыленная фигура напоминала встревоженного грача, готового скакнуть перед полетом. В морщинистом, сухожилом лице его, под чахлым и редким кустарником бороды, застыло предельное напряжение. Он беззвучно шевелил губами, сухими пальцами тискал подпаленную горном бородку.
— Дьявол тебя мучает, — добродушно пробубнил он, увидя Филиппа, и от улыбки на его лице расправились морщины. — Ты что ж это околачиваешься тут, на отшибе? Уж меня, старика, вытолкали. А на твоем месте я был бы теперь в самой середине.
— Ничего, дядя Яша, мы и отсюда услышим. — Филипп подморгнул ему и кивком головы указал в сторону оратора.
Коваль раскрыл рот, хотел что-то сказать, но в это время стоявший впереди него парень — неуклюжий, рослый, с широкой, в обхват, спиной — попятился, навалился на него и прижал его к срубу.
— Освободи, бугаина! Масло, что ли, из меня выжимаешь!
— Го-го-го!. — заржал парень, напирая на него еще крепче.
Толпа разнобойно галдела, колыхалась; разномастные бороды вскидывались все выше. Оратор говорил уже совсем резко, напористо, вдалбливал в казачьи головы новую неслыханную правду. С блестевшими глазами он рубил перед собой ладонью и через людское море тянулся к тем, пестро одетым, кто стоял поодаль, рядом с фронтовиками. Возле табуретки, как на параде, выстраивались затянутые в мундиры бородачи. То и дело мелькали урядницкие лычки, кресты, медали. Оратор изредка опускал к ним настороженный взгляд, метал слова через их фуражки. Атаману в оба уха что-то шептали нахмуренные бородачи, недобро косились на оратора. Тот, как видно, давно уже заметил это — левая рука его ни на минуту не выходила из кармана шинели…
— Советская власть идет заодно с трудовым казачеством. Это всякие благородия распускают слюни, плетут небылицы. Они обманывают вас. Они втравливают вас в войну. Не слушайте белопогонников! У них отобрали фабрики, вечные участки — они хотят вернуть их. Снова собираются сесть на наши шеи. Не будет этого! Не удастся! Мы всех заставим работать. Довольно им жрать чужой хлеб! Станичники-казаки! Труженики! Великая Октябрьская революция…
Офицер Арчаков, протиснувшийся к табуретке, ухватил, блеснув серебряной на рукаве нашивкой, за откинутую ветром полу оратора, рванул;
— Будет… слазь!
Оратор покачнулся, смолк, и лицо его побагровело. Толпа мгновенно опять притихла. По испуганным рядам проползло шушуканье и оборвалось. В полном безмолвии вдруг каркнула ворона, дремавшая на сохе, и это прозвучало как взрыв снаряда.
— Не смей марать шинель! — тяжело выдохнул оратор. Он выхватил из кармана кругляш гранаты, величиною с гусиное яйцо, и рубчатые бока тускло замерцали на солнце.
Толпа ахнула. Старики, давя друг друга, хлынули от табуретки, пачками стали рассыпаться в стороны.
Офицер бросил полу, машинально скользнул рукой по правому боку, но кобуры не оказалось. Мрачный, шевеля усами, он стоял перед оратором, буравил его злобными зрачками.
— Продажная душа! А еще — казак. Где же честь твоя? Ты к чему призываешь?
— Отойди, паразит! Шваль белопогонная! — В руке оратора вместо бомбы, которую он снова спрятал в левый карман шинели, щелкнул револьвер. Обветренные пальцы нервно вздрагивали на шершавой рукоятке. — Пристрелю, как поганую собаку.
Легко, плавным прыжком, по-военному, он соскочил с табуретки, поправил отстегнутые у шинели крючки и, чувствуя нерешительность офицера, всунул револьвер в карман. С сожалением посмотрел на удаляющиеся кучки казаков, закурил папиросу.
— Знай, кадетский ублюдок, — глядя в лицо офицера, передернутое злобной судорогой, со сдержанным спокойствием сказал оратор, — в случае чего… дорого за меня заплатите.
Левая усина офицера подпрыгнула к глазу, сквозь стиснутые зубы процедил со свистом:
— С-сволочь!
Их окружили. Хуторской атаман дергал сына за рукав мундира, шептал ему что-то на ухо. Тот недовольно морщился, отворачивал нос. Подле них вертелся приземистый, с курчавой бородой казак. Филипп подтолкнул широкоплечего батарейца, просунулся вперед, отгородив оратора. Подошел к нему вплотную и приветливо заглянул в глаза.
— Ничего, станичник, тут не все такие, — сказал он смущенно, будто он тоже был причиной происшествия.
Оратор внимательно осмотрел его с ног до головы, и Филипп впервые увидел его скупую улыбку:
— Если бы вы все были такими, я бы и не приехал к вам…
Через пару минут они уже были знакомы. Оратор с полуслова понял (да он и знал об этом), чем живет хутор. Пользуясь замешательством казаков, отделились от толпившейся кучки. Филипп вел оратора к себе в Заречку. Под насупленными взглядами атамана и его друзей они направлялись к переулку.
По одну сторону оратора — на голову выше — увалистой походкой вышагивал батареец, по другую — Филипп. Позади, нагоняя их, размахивая длинными руками, бежал запыхавшийся Яков Коваль.
Филипп шагал по борозде вслед за плугом. Шагал размеренно, плавно, налегая на чапиги. Рыхлый пласт чернозема круто извивался под ногами, падал с лемеха и рассыпался мелкими комочками. Крупинки земли, обгоняя друг друга, катились на середину борозды, приятно щекотали босые ноги. Ступать в прохладной борозде было легко и мягко. Филипп шел за плугом и не чувствовал своей тяжести. Полуденное солнце щедро обливало его теплом, ветер шевелил волосы, забирался под влажную от пота рубашку. И чудилось Филиппу, что он не за плугом идет, а, засучив по колено штаны, бредет по болоту. Так когда-то в детстве вместе со сверстниками он бегал в большое высохшее озеро-болото собирать утиные яйца.