Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
Плуг, наскочив на камень, прыгнул из борозды, толкнул в ногу Филиппа, и его мысли о детстве рассеялись. Он ухватился за чапиги, повис на них, и плуг, вздрагивая, снова полез в землю.
Вспаханная за день лента чуть курилась черноземной испариной, играла на солнце нежными голубоватыми отливами, и казалось, что она все время убегает вперед. На небольших кургашках плуг въедался по раму, жирный пласт становился боком — Филипп бросал тогда плуг и приваливал пласт ногой. От густых дурманных запахов у него кружилась голова. Одной рукой полной горстью он захватывал землю, туго мял ее в пальцах, подносил к носу. Черноземная прель пахла старыми кореньями, болдовником и еще чем-то вкусным и терпким, отчего в жилах у Филиппа бурно закипала кровь.
«Эх и хлебушек будет на такой земле!» — шептал он, все туже сжимая влажную россыпь, и, толкаемый острым желанием, от которого мускулы наливаются упругостью и плуг хочется нести на руках, кричал на быков:
— Цоб, иди, цоб!
— Цо-об! — хриплым басом вторил ему Андрей-батареец. Он шел рядом с колесной парой, размахивал длинным кнутом и хлестал быков обоих сразу. Быки, вытягиваясь, врезались в ярма, дергали еще сильнее, и плуг, покачиваясь, на минуту убыстрял ход.
Распахивать крепкую землю небогатые казаки в одиночку не в силах. На пахоту они спрягаются по нескольку хозяйств. У Андрея — две пары быков, у Филиппа — одна. Три пары кое-как справляются с небольшим однолемешным плугом. Крепкую землю зажиточные казаки пашут только осенью под зябь или летом под пары. Но у Фонтокиных осенью работать было некому, да и не на чем. Полкруга зяби, которую приготовил Степан Ильич, было уже засеяно, а больше пашни не было. У Андрея-батарейца пашня была приготовлена осенью, и сейчас ему можно было бы не пахать. Но из-за редкой к Филиппу дружбы он не считался с этим и работал вместе с ним.
Дружба у них завязалась еще очень давно, до службы, после одного случая, который остался в их памяти на всю жизнь. Филипп в то время только что получил свой казачий пай, Андрей был уже два года женатым. До раздела с отцом Андрей жил рядом с Фонтокиными. Была весна, по речке только что прошли льдины. Поздно вечером, когда в хатах погасли огни и все уже спали, Филипп вышел напоить лошадь (Степан Ильич ездил в станицу и запоздал). Черпая из колодца воду, услышал пьяный крик — с того берега речки:
— Ау, перевезитя-а!..
Филипп по голосу узнал, что это Андрей. Он отвел лошадь и, взяв лопату, пошел к лодке. Пристань была неподалеку от двора. Лодка — узкая и небольшая. Но другой в Заречке не было. Бил порывистый, резкий ветер и вдоль речки стадами гнал волны. Управлять лодкой Филипп умел хорошо. Несколько взмахов лопатой — и он был на том берегу. Пьяный Андрей бормотал что-то (против воли он был женат на богатой рябой девке, невзлюбил ее и частенько выпивал с горя), с трудом вполз в лодку и, усевшись на корме, придавил ее. Филипп, стоя, оттолкнулся от берега. О борт щелкали разъяренные волны; брызги хлестали в лицо; лодка вздрагивала, подпрыгивала, но вперед продвигалась смело. На середине речки из черной пучины вдруг вынырнула льдина, стала торчмя и с шумом клюнула в бок. Лодка покачнулась и зачерпнула. Когда Филипп оглянулся, Андрей сидел уже в воде. Лодка медленно погружалась под ним, а он, цепляясь руками за край, не спеша переползал к Филиппу. Спьяну он еще не понял всей опасности. Но когда стал опускаться и нос лодки, Андрей протрезвел, опомнился, дурным голосом что было мочи заорал:
— Карау-ул!..
Налетевший ветер подхватил его голос, рванул и клочьями разбросал по берегу. Уже по грудь в воде, но все еще стоя в лодке, Филипп почувствовал, как через одежду проникает жгучая вода и нестерпимо колет тело. В глубине лодка перевернулась, ноги с нее соскользнули, и она выскочила кверху дном. Первая мысль Филиппа: ухватиться за лодку и вместе с нею прибиться к берегу. Но когда они оба насели на нее, она закачалась, захлюпала и снова погрузилась в воду. Филипп, плавая, поджидал, пока лодка покажется на поверхности, а Андрей беспомощно заболтал руками, начал хлебать, фыркать — плавать он не умел. «Утонет», — подумал Филипп (он ни на минуту не терял самообладания) и, подсунув к нему лодку, крикнул:
— Держись!
Рискуя не доплыть до берега, оттолкнулся от лодки и поплыл. Набухший пиджак сковывал руки — он стал упругим, неподатливым, — тяжелые сапоги тянули книзу, волны в бешеном плясе забрызгивали пеной… Изнемогая от ледяной воды и усталости, через несколько минут Филипп выбрался на мель.
Андрей, приросший к лодке, вяло болтал ногами, крутил головой. В полуверсте от пристани — насыпная плотина. Сейчас она была сорвана глыбами, и через нее с шумом и ревом падала вода.
Речной поток нес Андрея к этому водопаду. Кричать и звать на помощь было некогда. Оставались считанные минуты. Одним рывком Филипп сбросил с себя пиджак, сапоги и в несколько прыжков был подле своего амбара — там хранились бечевы… Когда он вернулся к берегу, Андрей плыл уже над садами, которые начинались неподалеку от переправы и сплошняком тянулись вдоль берега в сторону плотины.
Чтобы подойти к берегу против лодки, нужно было миновать высокую изгородь. Филипп в стремительной суматохе махнул через плетень. Подол рубахи зацепился за кол, и Филипп, изодрав руки, повис на плетне. Рванулся, оставил полрубахи и подскочил к берегу.
До плотины оставались десятки саженей. Филипп смотал бечеву кольцом, напряг все силы и бросил ее Андрею (другой конец был в левой руке). Бечева шлепнулась о дно лодки, но руки Андрея не пошевелились — они уже закоченели.
— Прощай, Филька! — надтреснутым, слабым голосом крикнул он, и глаза его, полные ужаса, устремились на плотину. Вода над ней подскакивала, кружилась, булькала; во все стороны искристым дождем летели брызги. И казалось, что над плотиной с головокружительной быстротой вращается вал и вал этот гонит сотни мельничных, оглушительно ревущих колес.
Скорбный крик Андрея, как ножом, резнул Филиппа. С судорожной торопливостью, перебирая руками, он выхватил из воды бечеву, перебежал по берегу ближе к плотине, один конец бечевы зацепил за сук вербы, другой — петлей накинул через плечо и с крутобережья прыгнул в речку…
В нескольких саженях от ревущей пропасти он вытянул Андрея вместе с лодкой.
Об этом случае, со всеми подробностями, ни Филипп, ни тем более Андрей никому никогда не рассказывали. Говорили, что перевернулись, мол, и выплыли. Андрей был старше Филиппа, здоровее его, и ему было бы позорно, если б хуторяне узнали, что его спас Филипп. А Филипп, не видя в этом особого подвига и не желая унижать товарища, тоже молчал.
Это дело, конечно, очень давнее. Но дружба у Андрея с Филиппом не заржавела и посегодня. Накрепко, навсегда спаяло их еще и другое: многолетние фронтовые невзгоды, нужда, ненависть к белопогонникам и атаманам и ко всей той проклятой жизни, что до боли намяла им обоим бока.
Шагая за плугом, Филипп все думал о своем. Из головы не выходили разговор с агитатором Кондратьевым (так назвал свою фамилию агитатор) и его укоряющие взгляды. Филипп хоть и смутно, но сознавал, что он как-то неправ в своих возражениях Кондратьеву, который предлагал ему пойти в отряд, что в его доводах в защиту себя есть что-то не совсем убедительное, такое, что издавна осмеяно поговоркой: «Моя хата с краю — я ничего не знаю».
Но в то же время, когда Филипп все больше задумывался, размышлял об этом, он невольно находил для себя все новые и новые мотивы, все новые и новые причины, которые защищали, оправдывали его, мешали поступить так, как советовал Кондратьев.
После митинга, когда Филипп привел агитатора к себе обедать, они сидели за столом, и Агевна, хлопотливо кружась по избе, угощала их своей стряпней. Филипп еще дорогой рассказал Кондратьеву, что он недавно пришел из казачьего полка, который, вернувшись с фронта, месяца три стоял в соседней станице: перёд весной казаки самовольно разбрелись по домам, а офицеры уехали в Ростов, в корниловскую армию; сказал Филипп и о том, что на службе он был членом сотенного казачьего комитета. Кондратьев говорил с ним откровенно, как с надежным человеком.