Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
Коваль усмехнулся: это ехал хуторской объездчик Забурунный, первый на хуторе пьяница и драчун. Яков проводил глазами подводу и, вспомнив, что его ждут в кузнице, повернулся в угол, к столу.
А за столом, сбычив над листом бумаги большую квадратную голову, двигая губами, восседал хуторской атаман Арчаков. Он морщился от напряжения — подбирал нужные слова, — тер пальцами лоб, неуверенно водил пером. Удлиненные буквы расползались тараканами в разные стороны, опрокидывались то на один бок, то на другой, сбивались в кучу. Чтоб «тараканы» не заползали не в те щели строк, атаман связывал их различными крючочками и завитушками.
Он писал: «…учиняет произвол и неповиновение властям, как-то: перепахал лично у меня принадлежащую мне, хуторскому атаману, землю. Как иногородний и бог весть откуда пришлый, не имеет почтения к казачеству, хотя среди казаков живет уже издавна. Над святыми отцами насмехается и в церковь православную не ходит — нешто кто затащит! — а верует неизвестно кому. А как и прочее…» Атаман озабоченно шевельнул бровями, задумался: что «как и прочее»? Потрогал «Георгия» с «Анной», в пестрых петличках болтавшихся на груди (их вместе с чином урядника он получил в японскую кампанию), погладил блестящий набалдашник насеки, прислоненной к стене. С насекой Арчаков почти никогда не расстается. Много ведер водки пришлось поставить на сходках казакам, прежде чем она попала ему в руки. И теперь он держится за нее крепко. Она приносит ему почет, уважение. Когда он бывает в церкви, обязательно каждый раз становится против царских врат, гордо отставив насеку и по-военному выпятив грудь. И поп всегда ему первому кивает пахучим кадилом, а в конце обедни первому подносит к губам крест.
А как и прочее: «не повинуется властям».
Атаман отложил ручку, подул на листок и, поднеся его почти к самому носу, зашептал про себя. Коваль щипал свою жидкую бородку, двигал под скамейкой ногами. По его пепельному лицу бродили бурые пятна. Спина у него взмокла, и к телу приставала рубашка. Так не потеет он даже у горна в самую горячку. «И когда это придет наше время? Эх и пропишу же я тебе ижицу!» Наконец он не вытерпел и, подойдя к атаману поближе, злобно посмотрел в его лохматую переносицу.
— Скоро ли, господин атаман? Аль как: заночуем тут?
Арчаков метнул на него зеленоватый ззгляд, сердито посопел:
— Скоро-то знаешь чего только делают?.. То-то! Не спеши на тот свет, там кабаков нет. На вот, распишись, — и, вставая, протянул ему бумажку.
— В чем расписаться? Я ведь не свят дух, не знаю, что ты накорябал там.
— А то, что ты перепахал у меня землю… и все прочее. — Скрадывая слова, атаман неохотно перечитал вслух.
Пепельное лкцо Якова Коваля посерело еще больше, сухожилья заиграли, и на лбу собрались глубокие морщины.
— Ничего этого я не знаю и расписываться не умею! — отрубил он твердой скороговоркой и отвернулся, чувствуя, как все в нем кипит от возмущения. Он расстегнул ворот рубахи и высунулся в окно.
С минуту атаман стоял молча, выкатив большие удивленные глаза. Рука с зажатым протоколом растерянно опустилась на стол, свалила чернильницу. Но вот он, побагровев от злобы и лицом и шеей, судорожно схватил насеку, стукнул о пол:
— А-а, так ты та-ак! Что-о? Смеяться надо мной? Что-о? Полицейский, полицейский! Писать не умеешь! Я те научу! Я те… Полицейский, черти б тебя с квасом съели!
Но вместо полицейского [3] на пороге вырос высокий рыжебородый человек в военной гимнастерке, в военном картузе. Он размашисто, по-солдатски шагнул в комнату и, обнажая лысину, сбросил картуз. Стриженая голова его блеснула испариной. Пристально взглянул на атамана, потом — на Коваля, улыбнулся, и рыжие заросли на его обветренном лице чуть-чуть пошевелились.
— У вас что-то случилось? — спросил он и, не дожидаясь приглашения, прошел к скамейке.
3
После Февральской революции официально называли «милицейский», но в хуторах продолжало бытовать старое название, так как существо оставалось прежним.
Атаман шарил по нему выпученными глазами, хмурился. «Что это еще за гусь такой? Уж не оратель ли опять приехал?..» — подумал он, переиначивая «оратора» в «орателя», и опасливо покосился на отдутый брючный карман гостя. Но тот мирно уселся на скамейке, вытащил из кармана брюк кисет и начал закуривать. У атамана немного отлегло: «Слава богу, кажись, не оратель. Вроде бы не такой был… А этот по обличию будто бы и не казак, а что-то бойкий». Всматриваясь в его худое лицо, он сдержанно, пытливо, но с обычной суровостью спросил:
— Вам чего надо? Ты что за человек? — И, громыхнув насекой, шумно опустился на стул.
— Я — Павло Хижняк, из слободы, — добродушно заговорил гость, — сосед ваш. Пришел к вам по одному делу. Мужики прислали меня…
И он, покашливая, обстоятельно рассказал, за чем он пришел. У казаков земли столько, что если не в добрый час пойти, то и заплутаться можно. И на этой земле только ястребы мышей ловят да перепелки в густой траве свадьбы справляют. И никому от этого ни убытка, ни прибытка. А рядом слобожанам сеять не на чем.
Атаман сонно щурился, перебирал кресты, глухо перезвякивал. Всякие опасения насчет «орателя» у него рассеялись, и он видел перед собою только хохла, одного из тех, за которыми он частенько гоняется по полю. Но сильный человек — всегда великодушный, так говорил отец Павел, и если слабый ему не причиняет зла, то он и не должен его обижать.
А так как он, атаман, — власть, а во власти — сила, то он должен не только наказывать, но и миловать; не только гоняться за хохлами, но и жалеть их: ведь они все-таки люди. Тем более что никакого вреда хохлы пока ему не сделали и прислали только просителя. А запрос, как говорят, в карман не лезет. Так размышляя, атаман все больше проникался благонамеренными чувствами. И когда Павло замолчал, выложив все доводы, он, смягчая голос до ласки, спросил:
— Так, так. Много, баишь, у казаков земли?
— Много, куда там! Я шел сейчас по полю и нигде не встретил запаханной полоски.
— А у вас мало?
— Мало. Я думаю, вам давно об этом известно.
Павло уже раскаивался, что, идя сюда, сомневался в успехе переговоров. «Авось что-нибудь еще выйдет. Может, казаки-то и в самом деле стали умнее», — подумал он, вспомнив слова Крепыша. И, все более ободряясь, снова принялся рассказывать про хорошую весну, которую не следовало бы упускать, а она уже уходит, про то, что вешний день год кормит и что после войны народ здорово пообеднял.
— А как ты думаешь: почему у казаков много земли? — перебивая его, вдруг спросил атаман. Он скучающе откинулся к стене, зевнул и концом насеки придавил паучка, раскидывающего сети под огромным, в золоченой раме портретом отставного императора, изображенного во весь рост в форме полковника лейб-гвардии казачьего полка.
Павло смешался: провел ладонью по лысине и умолк. Неприязненно окинул взглядом полковника в золоченой раме: на фронте ему немало пришлось ломать и жечь подобных портретов. Ниоткуда не вытекающего вопроса атамана он никак не ожидал. Кое-что он знал, почему у казаков много земли, но говорить об этом сейчас было невыгодно.