Донская повесть. Наташина жалость [Повести]
Шрифт:
Красногвардейский отряд, из которого он приехал, стоит в ближайшем уездном городе. Отряд накапливает силы, укрепляется, а тем временем агитгруппа выехала в окрестные села и слободы для работы среди населения. Кондратьев, в частности, получил задание проникнуть в казачьи хутора, прилегающие к границе Донской области. Настроения казачьих масс хоть и были известны, но связь с сочувствующими слоями казаков была еще плохая и разъяснительная работа среди них почти не проводилась.
Обедая, Кондратьев, как видно, торопился. Он то и дело поворачивал к окну лицо, посматривал во двор.
Там, не отходя от трех оседланных лошадей, было еще двое поджидавших его. Один из них одет был во все гражданское, хотя это гражданское сидело на нем как-то по-военному: все было подтянуто, подогнано, плотно облегало фигуру; другой, стройный белокурый парень, — на вид не более девятнадцати лет — одет был с какою-то особой военной изысканностью. Захарка прыгал подле белокурого, тянул за ремень шашки; тот ловил его и, смеясь, подсаживал на седло. Агевна чуть ли не ежеминутно выбегала во двор, отгоняла от гостей «балагура» и совала им в руки пирожки.
— Вот, видишь, станичник… — сказал Кондратьев и от ополовиненной чашки щей отодвинулся в угол. Назвать Филиппа товарищем он стеснялся: знал, что для казака это непривычно. — Ваши офицеры не пошли к тещам в гости и пятки греть на печке тоже не пожелали. Говоришь, что они потянули к Корнилову. Наверное, что-нибудь думают делать. Спасать «единую и неделимую», то бишь помещикам вернуть землю, а фабрикантам заводы. А казачки скорее по домам, к женам под подол. Это как?
Филипп, пристукнув ложкой, посмотрел на Андрея (Андрей и Яков Коваль тоже сидели с ложками за столом, хотя и ничего не ели).
— Офицеры — другое дело, — буркнул он, уставясь на сапог Кондратьева, — офицерам ни сеять, ни пахать не надо. У них насеянного хватит. Им можно скакать взад-вперед. А тут… весна, а работать некому — одни старики дома. И так уж ничего не осталось: все поразорилось да поразвалилось.
— Но ведь твои старики жили без тебя! — Кондратьев поднял внимательные глаза и царапнул Филиппа острым взглядом. Тот даже съежился, заворочался. Но в ту же секунду из глаз Кондратьева плеснулась ласка, и боли Филипп не почувствовал. — Поживут и еще немного.
В избу вбежала Агевна. Она скорее почувствовала, чем поняла, о чем идет речь.
— Ох, миленький, куда вы его зовете? Каку таку канитель затеваете? — Она семенила около стола, пытливо взглядывала то на Филиппа, то на гостя. — Ведь он толички пришел со службы. Нешто можно! Смотри, Филя, не вздумай чего-нибудь.
— Это мы про себя тут, мамаша, — улыбнулся Кондратьев и, поблагодарив хозяев, вылез из-за стола…
Со дня выезда в поле Филипп чувствовал себя так, как будто несколько лет подряд он не мылся и потом сходил в баню: так ему было легко. Когда из душного катуха телят по весне выпускают на волю, они от восторга не находят себе места: прыгают, скачут, гоняются друг за другом. Так вели себя Филипп с Андреем. Но всегда, как только Филипп вспоминал о своей встрече с Кондратьевым, его радость сразу же начинала тускнеть.
Само по себе появление Кондратьева для Филиппа было очень отрадным событием. То, о чем Кондратьев говорил, вполне совпадало с его желаниями. Но мог ли Филипп принять его предложение и пойти с ним сейчас в отряд, когда он через столько тяжелых лет наконец-то попал в свой угол, где все такое родное и привычное; когда он так устал от проклятой войны и ему хочется хоть немножко отдохнуть, отдохнуть как следует, по-домашнему: подле родных и знакомых, подле той, по которой томился многие годы; когда весна так хороша, яркое солнце так блестит, а степь цветет и пахнет парным молоком; когда дома так много дел: сараи во дворе почти развалились, единственный катух пошатнулся в сторону, и все это надо починить; когда год, по приметам, будет очень урожайным, нужно больше сеять, а пашни нет; когда так хочется ходить за плугом, мять в пальцах рыхлую землю, дышать пахучим черноземом…
Нет, уж лучше воевать зимою. А то весну провоюешь, а зимой есть нечего будет. Можно подождать до осени, дело домашнее. Офицеров да атаманов всегда можно будет прогнать, вроде бы чужую свинью спугнуть с огорода.
Так Филипп мысленно оправдывался перед Кондратьевым. И ему казалось, что единственно только так и может быть. Как же еще иначе? Но в то же время, когда Филипп пытался пока забыть обо всем, думать только о посеве, о домашних делах, о Варваре, он не мог этого сделать: чувствовал какое-то внутреннее беспокойство, волнение, словно бы неслышный голос говорил ему, что вот, мол, ты отсиживаешься дома, а люди в это время за тебя дело делают. Временами ему казалось, что у него есть еще какая-то самая важная, большая причина, которая удерживает его дома, но он никак не может ее вспомнить.
— Как ты думаешь, Андрей: Кондратьев, поди, обижается на нас? — как бы ища поддержки, спросил Филипп.
Они стояли в конце загона, курили. К ним от своей телеги шел Яков Коваль. Полоска Якова была рядом с загоном Фонтокиных. На один год он снял ее у казака. Пахали ему осенью за кузнечную работу, а сеять приехал сам. Кто-то, видно, дал ему лошадь — своей у него не было. Он только что подъехал.
— Оно как бы сказать… Вроде бы и не на что обижаться, — Андрей, сидя подле плуга, привязывал отскочивший кнут. — Ведь и в самом деле: когда ж нам сейчас? Он говорит, что, дескать, — рабочий класс. Но ведь рабочему классу можно, ему все равно: у него что зима, что лето — своего хозяйства нет. Оно, может, и лучше так, а может, и хуже, кто ж его знает.
— Здорово, заговорщики, — подсаживаясь к ним, сказал Яков, — ну, как идет дело? Что это вы про рабочий класс вспомнили?
— Здорово, дядя Яша, — Филипп тронул его за локоть, — идет помаленьку. Да вот вспомнили про Кондратьева. Обижается, мол, он на нас.
— А чего же обижаться? Дело такое — обидами отряда не сколотишь. А только если бы я был немножко помоложе, я бы не усидел дома. — Коваль, покряхтывая, привалился к плечу Андрея и пожаловался ему: — Смотрю я, паря, должно, заклек мой сотейник. Давно бы надо заровнять, да все скотиняки ни у кого не выпрошу — все сами сеют. Уж насилу достал себе меринка, да и то завтра к обеду велели представить.
— Уж коли не угрызешь, мы с Филиппом подсобим тебе. — Андрей — друг Якова, и что требуется для него по кузне, Коваль делает по-свойски. — Нам это в два счета: бороны у нас с собой.
— Ну ладно. Попробую сам. Уж если не выйдет, тогда к вам приду. Нате вот, закурите табачку, да я пойду. А то вы отдыхаете, а я еще не работал. — Яков вытащил из кармана кисет, оделил их табаком и ушел.
Пахари полдневали. Сидели под арбой на раскинутом зипуне. Меж ними лежала сумка с хлебом, кусок ветчины и рядом — горшок с кислым молоком. Филипп резал ветчину, Андрей ел. Есть он был большой мастак. Когда он впервые попал на службу, одной порции ему ни за что не хватало. Каждый раз он ходил на кухню, клял поваров за то, что они дают слишком мало, и выпрашивал «добавок». Врач вызвал его к себе, ощупал, как барышник мерина, почмокал сухими губами и дал распоряжение выписывать на него две порции.
— Ты чего ж отстаешь? — жмурясь, говорил Филипп. — Я уж три ломтя отрезал, а ты все один жуешь.
— Ты жри сам, — чавкал Андрей, — поправляйся. Ешь больше сала, чтоб… меньше спала. А мне что — я человек обженатый.
— Обженатый. То-то ты и радовался. Готов был хоть утопиться.
— Ничего, она догадливая: взяла и померла. А хорошая была баба, царство ей небесное, хоть и рябая.
Из-за арбы, тараща глаза, выскочил Захарка. На одних пальчиках — чтоб не услышали — он подпрыгнул к Филиппу, вцепился в плечо и пискнул, пыжась сделать свой голос грубым: