ЖАНРЫ

Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:

— Вот Петрашевский все требует, чтобы я изложил ему свою веру, и при этом ждет чего-то особенного. А между тем все так просто, что проще, кажется, и не бывает: я знаю, что мирным путем ничего добиться нельзя, и уверен, что революция не за горами… Ей я отдам все силы, всю кровь, даже жизнь! Вот, говорят, я не дорожу жизнью. Нет, я очень дорожу, уже потому дорожу, что предназначил ее для великого дела…

Он умолк и со странной отчужденностью посмотрел на Федора. Говорил он тихо, размеренно, в его движениях и жестах не было и следа той бурной экзальтации, которая была так свойственна Белинскому. Но каждое произнесенное им слово казалось удивительно весомым, за ним легко угадывались годы уединенной, напряженной работы. И Федор невольно подумал, что «загадочность» или, как говорили друге, «романтическая таинственность» Спешнева — это не что иное, как сдержанность политического вождя, расчетливая и разумная осторожность человека, поставившего перед собой большую революционную цель.

— Когда однажды Плещеев сказал, что считает формулу Луи Блана «A chacun selon ses besoins» {13} справедливее формулы Фурье «A chacun selon son capital, son travail et son talent» {14} , то Ханыков и Петрашевский были вне себя и договорились до того, что основа коммунизма, то есть абсолютное равенство, противоречит законам природы, — продолжал Спешнев. — Ну, как вам это понравится? А впрочем, сейчас дело не в этом. Не то плохо, что Петрашевский фурьерист, а то, что он боится народного восстания. Разумеется, не в личном смысле, — в этом его упрекать никак нельзя, скорее наоборот. Да и вообще он не однажды зарекомендовал себя настоящим храбрецом. Но никак иначе я объяснить его позицию не могу, заметьте, что он и пропагандировать-то предпочитает преимущественно средний класс — для того даже в мещанское танцевальное общество записался. Между прочим, Консидеран, самый верный ученик Фурье, звал к революции без всяких оговорок. «Мирный путь для развития Франции прегражден, — писал он в «Democratie pacifique» от двенадцатого февраля прошлого года, — упрямство правительственного большинства вызывает восстание», а двадцать пятого февраля решительно присоединился к крикам: «Да здравствует республика!» Вот если бы и наш Петрашевский, так же как Консидеран, звал к немедленному уничтожению монархии и учреждению республики! Впрочем, весьма вероятно, что он еще придет к этому…

13

«Каждому по потребностям» (франц.).

14

«Каждому соответственно его капиталу, его труду и его способностям» (франц.).

Спешнев остановился, внимательно посмотрел на Федора, потом снова перевел взгляд на корешки книг.

— А уж если серьезно говорить о будущем, так прежде всего нужно понять, в чем главное зло нашей эпохи. Я лично убежден, что главное зло — собственность. Конечно, я имею в виду не мелкую личную собственность, а собственность на землю, на заводы и — что может быть чудовищнее?! — на людей…

Он помолчал, а потом заговорил другим тоном, с легкой улыбкой, сразу преобразовавшей его лицо:

— В Швейцарии у меня был один знакомый коммунист Вейтлинг… У него были очень верные мысли, только напрасно он так часто обращался к евангелию, как будто бы и в самом деле нет иных доказательств!

— Но это же так понятно, — заметил Федор.

—Нет, это рабство мысли, — горячо ответил Спешнев. — Толь прав, когда говорит, что в основе религиозного чувства лежит страх, подавленность окружающим. Вероятно, когда-то это чувство было необходимо, так как создавало известную нравственную систему, но в настоящее время оно уже вредно, ибо заставляет человека действовать не по убеждению, а из страха наказания, то есть подавляет не только развитие ума, но и самой нравственной системы. Правда, что касается Вейтлинга, то он, несмотря ни на что, человек замечательный — главное, в груди у него бьется большое, горячее сердце. Вообще по-настоящему важно только одно: чтобы горело в груди! Кстати, один знакомый иеромонах сказал мне, что, по его мнению, совершенный атеист стоит на последней верхней ступени до совершеннейшей веры, а равнодушный никакой уже веры не имеет, кроме совсем низкого и дурного страха, да и то лишь изредка.

— Очень верно! — воскликнул Федор.

— А вы, спросил я у этого монаха, — продолжал Спешнев, заметив, что не шутя заинтересовал своего слушателя, — действительно ли вы так глубоко веруете? «Да, — отвечал он, — верую глубоко». Но тогда разрешите полюбопытствовать — в писании сказано: «если веруешь и прикажешь горе сдвинуться, то она сдвинется». Так как же вы — сдвинете гору или нет? «Бог повелит — и сдвину», — отвечал он тихо и сдержанно. Потом секунды две помолчал — и еще тише: «А может быть, и не сдвину». Значит, и вы сомневаетесь? «По несовершенству моей веры сомневаюсь». Так, выходит, и вы несовершенно веруете? «Да... может быть, верую и не в совершенстве».

— Я понимаю его, — сказал Федор, волнуясь и не замечая испытующего, слегка удивленного взгляда Спешнева. — Ах, как я его понимаю! — Ему и в самом деле казалось, что он понял что-то важное, чего не понимал раньше. — В религии знание, сознание без любви в конце концов всегда становится мертвым или упрощающим и приводит к холодным и сухим рассудочным умствованиям, к всеопошляющему здравому смыслу. Только чувство, горячее и неизбывное, может быть источником настоящей веры... И в то же время слепо верить все же легче, чем мучительно не верить!

— Мне кажется, вы все это принимаете слишком близко к сердцу, — сказал Спешнев, только теперь отводя свой пристальный взгляд; при этом у него был вид человека, случайно натолкнувшегося на какую-то сложность и решившего ее обойти. — Так о чем мы говорили?

— О Вейтлинге, — напомнил Федор. Он был горячо благодарен Спешневу именно за то, что тот уклонился от этого разговора.

— Да, о Вейтлинге… Но, собственно, почему о Вейтлинге? Ведь я случайно о нем вспомнил… Кстати, я слышал, что учреждено новое общество, с центральным комитетом в Лондоне — «Союз коммунистов», — проговорил он значительно, — и будто бы по поручению этого союза коммунисты Марк с и Энгельс написали замечательную статью — «Манифест Коммунистической партии». Я читал памфлет Маркса против Прудона — «La miseralle la philosophie. Peponse a “La philosophie de la miser..dem”. Proudhon». Удивительно логический мыслитель, хотя против многого можно и поспорить… — Неожиданно он провел ладонью почти у самого лица, словно отрубил. — Ну, это все пока в сторону. Так как же насчет Григорьева? То есть я хотел сказать, что если уж вы возьмете его на себя, то, мне кажется, надо постараться сойтись поближе.

— Что ж, я не отказываюсь, — отвечал Федор. — Может быть, сегодня же и зайду к нему.

— Ну, бог в помощь, — сказал Спешнев. — Только будьте осторожны. Между прочим, первого апреля в парижской «La semaine» была статья, в которой говорилось, что в Петербурге тайно отлитографированы прокламации Пестеля, Бестужева, Муравьева и даже новейшие речи и писания Бакунина и что полиция делает набеги из дома в дом, чтобы захватить эту контрабанду. Как бы наши жандармы не всполошились! Да, с месяц назад Дубельт вызывал к себе Толстова, а тот заходил к Петрашевскому предупредить. Кажется, обошлось благополучно, но на прошлой неделе этот сумасшедший Толстов вместе с Кащеневым разбросал на маскараде билетики с сообщением, будто в Москве бунт, убит государь… Разумеется, никто не поверил, но переполох был. Кто-то крикнул: «Хватай злоумышленника!», его поддержали, и сам Толстов тоже кричал.

Они молча прошли через переднюю.

— И вот еще что, — начал Спешнев, когда Федор уже взялся за ручку двери. — Утром я встретил Пальма…

Он сделал паузу; догадавшись по тону, что сейчас будет произнесено что-то важное, Федор отпустил ручку и замер в ожидании.

— Ничего особенного… Просто он мне сказал, что вчера в маскараде к нему притиснулась маска в черном капуцине и шепнула: «Ты и твои товарищи, все ждите арестования».

Федор медленно повернул голову и посмотрел на Спешнева: в самом деле он не придает значения этим словам или только делает вид, что не придает? Убедился, что только делает вид, но ничего не сказал, а просто пожал плечами и вышел. Уже, так скоро? Не может быть!

Прежнего страха как не бывало, и он с удивлением отдал себе в этом отчет. Может быть, потому, что в глубине души он давно уже знал, что рано или поздно, а расплаты не миновать?

На улице он глубоко вздохнул, оглянулся, с наслаждением вдохнул свежий вечерний воздух и отправился к Григорьеву.

Дождь прекратился, было тепло, и, несмотря на густую темноту и туман, лишь изредка разрываемые мерцающими фонарями, отчетливо чувствовалась весна. В эту минуту Петербург не казался ему ни враждебным, ни таинственным. Пожалуй, он в самом деле любил этот призрачный, окутанный теплым туманом город…

Григорьев жил на Кирочной, в большом мрачном доме. Федор был у него раз или два вместе с Плещеевым.

Он скажет, что зашел на огонек, узнать, что происходило на «пятнице» у Петрашевского. Это его и в самом деле интересует. Правда, он чувствовал, что к Григорьеву его толкает не столько стремление теперь же, немедленно переговорить с ним, сколько простое нежелание возвращаться домой и сидеть в одиночестве; несмотря на поздний час, спать совсем не хотелось. Конечно, лучше всего было бы сейчас попасть в кружок горячих молодых людей, самозабвенно говорить о литературе, читать стихи, видеть восторженное внимание на безусых лицах… Но такого кружка не было, и приходилось довольствоваться Григорьевым. Впрочем, он не был уверен, что разговор с Григорьевым получится; а если и получится, то во всяком случае не о литературе. Но пусть будет как будет…

Поделиться с друзьями: