ЖАНРЫ

Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:

На допросах он придерживался все той же линии, искусно изворачиваясь там, где нащупывалось начало политического заговора. И все же вынужден был, как признавался в этом самому себе, несколько «сбавить тон»: комиссия действительно знала много. Едва ли не главную вину его она полагала в чтении письма Белинского к Гоголю. Не отрицая самого факта чтения — ведь Антонелли был 15 апреля у Петрашевского: Федору отчетливо запомнилась его лисья мордочка, внимательно и с затаенным торжеством вслушивающаяся в исполненные высокого пафоса слова Белинского, — он всячески старался умалить его значение, изобразить случайным эпизодом («Петрашевский увидел это письмо в моих руках, спросил: «Что такое?» — и я, не имея времени ответить тотчас же, обещал сделать это в пятницу…»).

— Да вы понимаете ли, что такое это письмо? — недоверчиво спросил его Гагарин.

— Вполне понимаю, что это довольно замечательный литературный памятник, — отвечал Федор. — Сознаюсь, я давно желал прочесть его. В моих глазах и Белинский и Гоголь лица очень замечательные; отношения их между собой весьма любопытны — тем более для меня, который был знаком с Белинским. (В его бумагах хранилась старая записка Белинского — следовательно, скрывать это не было смысла). Я и прочел это письмо лишь как литературный памятник, уверенный, что оно никого не может привести в соблазн, хотя и не лишено литературного достоинства…

Все это он говорил совершенно простодушным тоном, и все же именно в эту минуту тучный Ростовцев наклонился к Дубельту и довольно явственно прошептал: «Умный, независимый, хитрый, упрямый…»

Очень скоро Федор понял: комиссия заранее убеждена, что тайное общество организовано Петрашевским, и ищет следов преимущественно вокруг него. Поэтому-то дуровцы и фигурируют на допросах не столько как члены своего кружка, сколько в качестве участников «пятниц» Петрашевского. Соответственно он и построил свои показания: во-первых, настойчиво подчеркивал, что у Петрашевского бывал редко, от случая к случаю, и почти не выступал, разве уж если его заденут, а во-вторых, не уставал повторять, что ум человека плесневеет в одиночестве, а для всякого сомнения лучше, если оно идет на суд других, чем остается внутри человека без выхода, черствеет и укореняется в душе.

Однако уже в середине июня он почувствовал, что комиссия знает и о дуровских вечерах, да еще в подробностях; более того — почти на каждом допросе он убеждался в том, что комиссия приобретает все новые и новые сведения, и вынужден был делать уступку за уступкой. Теперь уже было бы глупо отрицать и «Проект общества взаимного братства» Момбелли, и предложение Филиппова об устройстве тайной литографии. Конечно, при этом он всячески выгораживал своих товарищей, конечно, комиссия не узнала ничего нового от него лично, но все это было слабым утешением. А главное — не успокаивало тревожных мыслей о будущем. Больше всего он боялся, что раскроется его сговор со Спешневым; неужели же кто-нибудь из их маленькой группы выдаст? Прежде он был уверен, что этого не случится, теперь допускал все.

Он сознавал, что это было бы страшным ударом — и не только потому, что существенно отразилось бы на его судьбе, но и потому, что лишило бы его приобретенной и, увы, неоднократно покидавшей его веры в человека.

Между тем жизнь текла своим чередом. Пожалуй, она стала легче. Едва ли не самым страшным в тюрьме были крысы и черные тараканы, в огромном количестве заполнявшие камеру. Но к крысам он постепенно привык (вернее — научился их не замечать), а черных тараканов даже кормил крошками хлеба. Теперь он внимательно за боем часов на колокольне Петропавловского собора и всегда знал, который час; даже ночью он считал удары. Может быть, это было не столь уж важно, но ему казалось, что так время идет быстрее.

Примерно через месяц улучшились и общие условия: Федору выдали полотенце, гребенку, зеркало, он курил трубку, и служитель время от времени приносил ему четвертьфунтовую пачку знаменитого «Жукова кнастера».

И наконец, ему прислали книги (Библию, два описания путешествий к святым местам неизвестных авторов и сочинения св. Дмитрия Ростовского; тюремное начальство не шутя заботилось о спасении его души!) и письменные принадлежности.

Еще до этого он сочинил в уме несколько повестей и романов из современной жизни и теперь начал писать. Работал он не более трех-четырех часов в день, но регулярно.

Он проводил много времени на подоконнике, у форточки (тюремные служители как будто примирились с этим и больше не мешали ему). Но не видел ничего, кроме унылой полоски двора да неба — то ослепительно ясного, то хмурого и сердитого. Оказалось, что состояние его удивительно зависит от погоды: в ясные дни он оживал, а в ненастные чуть ли не умирал; именно в эти дни его особенно настойчиво посещали тяжелые раздумья. Почему-то часто вспоминался слуга Егор. «Неужели мы все-таки ошибались?» — думал он в тоске и тревоге. Но чувство это не имело ничего общего с раскаянием: если бы можно было вернуть последние проведенные на свободе месяцы, он провел бы их точно так же.

Всего тяжелее было, когда смеркалось, а сон не шел. Вообще он спал скверно, не больше пяти часов в сутки и по нескольку раз в ночь просыпался. Опять начались странные, болезненные сновидения.

Через стены каземата иногда слышались шаги соседей, иногда — глубокие, громкие вздохи, всхлипывания и рыдания. Но однажды он услышал пение. Слов нельзя было разобрать, но мотив звучал довольно явственно. Это был мотив «Марсельезы». «Allons, enfants de la patriel...» {15} — казалось, повторял неведомый сосед, и Федор остро почувствовал, что совсем близко, на расстоянии какого-нибудь метра от него, находится друг, ободряющий и призывающий к мужеству друг! Может быть, это Спешнев, может быть — Головинский, может быть — Филиппов; во всяком случае, человек, не упавший духом и сохранивший верность своим идеалам. Весь этот день Федор ходил именинником…

15

Вперед, патриоты!.. (франц.).

В начале июля произошло еще одно радостное событие — ему принесли письмо от брата Михаила. Федор знал, что Михаил тоже был арестован (вместо взятого по ошибке Андрея), и вот теперь он писал, что уже давно на свободе, и сообщал о своем житье-бытье; между прочим он упоминал и о том, что из-за отсутствия средств не мог вывести детей на дачу и переехал на другую, более дешевую квартиру. И все же от его письма веяло бодростью; с удовольствием перечитал Федор списочек родных и знакомых, посылающих ему свои приветы. Одновременно он получил целую корзину разнообразной домашней снеди и немного денег.

«Ты мне пишешь, любезный друг, чтобы я не унывал, — писал он в ответном письме, — я и не унываю; конечно, скучно и тошно, да что же делать?.. Вообще мое время идет чрезвычайно не ровно — то слишком скоро, то тянется. Другой раз даже чувствуешь, как будто уже привык к такой жизни и что все равно… Я времени даром не потерял: выдумал три повести и два романа… Эта работа, особенно если она делается с охотою (а я никогда не работал так con-amore, как теперь), всегда изнуряла меня, действуя на нервы. …Здоровье мое хорошо… О времени окончания нашего дела ничего сказать не могу… Может быть и не увидишь зеленых листьев за это лето…»

Почти целый месяц его не беспокоили, так что он уже было подумал, что про него забыли, как вдруг снова вызов на допрос. Привыкшие к полутьме каземата, глаза едва вынесли блеск ослепительно яркого летнего дня. И как же не хотелось ему расставаться с этим великолепием, каким ненавистным казался расположившийся прямо посреди крепости белый набоковский дом!

Допрос не принес ничего нового, за исключением того, что Федор убедился в полном неведении следственной комиссии относительно дела, связавшего его со Спешневым и другими. На этот раз его особенно настойчиво допрашивали о товарищах, и он, как мог, выгораживал их.

Поделиться с друзьями: