ЖАНРЫ

Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:

Он заметил, что и Гагарин, и другие члены комиссии смотрят на него округлившимися глазами, видно пораженные и огорошенные потоком его слов. Ну и пусть их!

— Это все так, но сознайтесь, однако же, — с некоторой даже робостью заговорил Гагарин, м Федор обрадовался, почувствовав, что тот невольно усваивает предложенный им, Федором, тон непринужденной беседы, — что собираться по двадцать и тридцать человек для того, чтобы говорить о западных событиях или о цензуре… право же, это пахнет нехорошо…

— Но почему же? — горячо воскликнул Федор и совершенно свободным, изящным, положительно светским движением откинулся на спинку стула. — Почему же нельзя собираться и говорить в дружеском кругу? Да и кто же, скажите, пожалуйста, не говорит и не думает в наше время об этих вопросах? На Западе происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная. Трещит и сокрушается вековой порядок вещей. Самые основные начала общества грозят каждую минуту рухнуть и увлечь в своем падении всю нацию; тридцать шесть миллионов людей каждый день ставят на карту всю свою будущность, имение, самое существование свое и детей своих. И эта картине не такова, чтобы возбудить внимание, любопытство, любознательность, потрясти душу! Да зачем же я учился, если я не имею права высказать свое мнение?! Нет, согласитесь, что невозможно обвинить тех, которым дали известную степень образования, в которых возбудили жажду знания и науки, в том, что они имеют иногда столько любопытства, чтобы говорить о Западе, о политических событиях, читать современные книги, приглядываться к движению западному, даже изучать его по возможности, да и просто смотреть серьезно на кризис, от которого ломится надвое несчастная Франция! И так же невозможно делать вывод, что люди, которые позволяют себе все это, — суть вольнодумцы, республиканских идей, противники самодержавия и чуть не подкапывают его!..

Он на мгновение остановился, заметив, что явно утомил слушателей. Но ведь он не обязан щадить их!

— Или о цензуре, например, — продолжал он так же стремительно. — Да, мы все, и я в том числе, немало говорили о цензуре, об ее непомерной строгости в наше время; я сетовал об этом, ибо чувствовал, что произошло какое-то недоразумение, из которого и вытекает натянутый, тяжелый для литературы порядок вещей. Да, мне грустно было, что звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением и что на него уже заранее смотрят как на естественного врага правительству; мне грустно было слышать, что иное произведение запрещается не потому, что в нем нашли что-нибудь либеральное, вольнодумное, противное нравственности, а потому, что в нем выставлена слишком мрачная картины, что оно слишком печально кончается! Но ведь при таком положении литературе трудно существовать: целые роды искусства должны исчезнуть, как трагедия и сатира, — ведь сатира осмеивает порок, но как же может быть теперь хоть какое-нибудь осмеяние? При строгости нынешней цензуры уже не могут существовать такие писатели, как Грибоедов, Фонвизин и даже Пушкин. Цензор во всем видит намек, подозревает, нет ли тут какой-нибудь личности, нет ли желчи; мне самому случалось смеяться над тем, что нашел цензор вредным для общества и непригодным к печатанию в моих или чужих сочинениях! В самом деле — в невиннейшей, честнейшей картине подозревается преступная мысль, видимо, цензор преследовал ее с напряжением умственных сил, как вечную, неподвижную идею, которую сам создал, сам расцветил небывалыми страшными красками и наконец уничтожил вместе с невинной причиной этого страха — созданной писателем картиной. Точно скрывая порок и мрачную сторону жизни, скроешь от читателя, что они есть на свете! Нет, писатель не скроет этой мрачной стороны, систематически опуская ее перед читателем, а только вызовет у него подозрение в неискренности, в несправедливости. Да и можно ли писать одними светлыми красками! Каким образом светлая сторона картины будет видна без мрачной? Может ли быть картина без света и тени вместе? О свете мы имеем понятие только потому, что есть тень.

Говорят: описывай одни доблести, одни добродетели. Но добродетели мы не увидим без порока; самые понятия добра и зла произошли оттого, что добро и зло постоянно жили вместе, рядом друг с другом. Однако попробуй только я выставить на сцену невежество, порок, злоупотребление, спесь, насилие! Цензор заподозрит меня и подумает, что я говорю про все вообще, без изъятия. Поймите меня верно: я вовсе не стою за изображение порока и мрачной стороны жизни: и тот и другая вовсе не милы мне. Но ведь иначе не может быть никакого искусства!

Он снова остановился, на этот раз — чтобы перевести дух. Но тотчас же продолжал с удвоенной энергией:

— Видя, что между литературой и цензурой происходит недоразумение (одно недоразумение и больше ничего), я сетовал, я молил, чтобы это печальное недоразумение прошло поскорее. Потому что я люблю литературу и не могу не интересоваться ею, потому что литература есть одно из выражений жизни народа, есть зеркало общества. А потому и одно из важнейших дел в государстве. С образованием, с цивилизацией являются новые понятия, новые идеи — кто же облекает их в доступную для народа форму — кто, как не литература? Явление Ломоносова сейчас после Петра Великого было не случайно: без литературы не может существовать общество. А я видел, что она угасает, и — в десятый раз повторяю — недоразумение, возникшее между литературой и цензорами, волновало, мучило меня. Я говорил о согласии, о соединении, об уничтожении недоразумения. Это ли вольнодумство?!

Нет, ничего действительно политического и вольнодумного не было в наших разговорах и спорах, и потому я не боюсь никакого обвинения, даже если оно основано на словах моих, схваченных налету и записанных на клочке бумаги, хотя именно такое обвинение самое опасное: ничего нет губительнее, сбивчивее и несправедливее нескольких слов, вырванных бог знает откуда, относящихся бог знает к чему, подслушанных наскоро, понятых наскоро, а всего чаще и вовсе не понятых!

Несмотря на явную усталость, — вероятно, Федор был далеко не первым из допрашиваемых в этот день, — Гагарин слушал очень внимательно. Потом спокойно откинулся на спинку стула и несколько даже небрежно, все в том же легком светском тоне, сказал:

— Все то, что вы нам говорили, очень хорошо и делает честь вашим чувствам. Но знаете ли вы, что вам грозит?

— Нет, — ответил, пожимая плечами, Федор.

— Согласно воинскому артикулу, инструкциям секретной следственной комиссии и полномочиям генерал-аудиториата, все признанные виновными в антиправительственных планах подвергаются четвертованию либо постыдной смерти через повешение.

— Но ведь я не виновен!

В первый раз он внимательно взглянул на своих судей. Воинствующая верноподданность была написана на их лицах. Нетрудно было догадаться об их прошлом, общем прошлом всех царедворцев, за плечами которых насчитывалось несколько десятилетий ревностного служения царю и отечеству: омраченная тревогой от ужасов французской революции юность, закалившаяся в борьбе с отечественной крамолой (декабристами) молодость… Уже на пороге старости они отличились в подавлении польского восстания. Что же остановит их теперь, изощренных и многоопытных? Да от них всего, всего можно ждать!

— Вы не учли одного обстоятельства, — продолжал Гагарин, заметив пробежавшее по его лицу облако, — мы знаем гораздо более, недели вы можете догадываться. Поэтому-то я и предлагаю вам на досуге все обдумать и надеюсь в следующий раз услышать от вас иные речи!

Глава двадцать первая

Позже, в каземате, ему казалось, что при последних словах Гагарина его заплывшие жиром, но умные глазки засветились явной иронией. Черт возьми, да неужели же его речь вовсе не была такой безусловной удачей, как это ему представлялось? А что, если она, напротив, была грубейшим просчетом? И что же, наконец, они знают, и что надеются узнать от него, Федора?

Теперь он не находил в себе и следа той всепобеждающей уверенности, что у них нет ничего для серьезного обвинения, которую ощущал раньше. Но раз так, то его заключение может затянуться. Что же он станет делать, запертый в этом мрачном каземате, лишенный возможности писать, без книг, без друзей, без обыкновенного свежего воздуха? Его охватил панический страх: каждый день в течение восемнадцати-двадцати часов, за исключением сна, он должен будет томиться и страдать! А что потом? Опять тюрьма, опять решетчатые окна с крошечной и такой высокой форточкой, что до нее едва можно дотянуться на носках? Или, в лучшем случае, — ссылка, каторга, ежедневная тяжелая физическая работа, грубые лица убийц и разбойников?!

Пожалуй, за все время, проведенное им в крепости, это была самая тяжелая минута. Он закрыл лицо руками и долго стоял у сырой стены каземата. Потом лег на кровать, вытянул ноги…

Глупец, чего же он так испугался? Разве не проводил он многие часы в одиночестве, заполняя его самыми необыкновенными происшествиями и наслаждаясь глубиной и изощренностью своих чувств? Разве не умел он мечтать? Больше того — разве не умел он сочинять в уме и разве не теснились в его воображении разнообразнейшие сюжеты, каждый из которых мог — уже в действительности, а не в мечтах — навек обессмертить его имя? Пусть падают духом те, у кого нет этого простого средства от всех бед, кто не способен и в самой тягчайшей неволе жить прекрасной и увлекательной жизнью! Нет, ему положительно нечего расстраиваться, он счастливчик, и каждый из товарищей, заключенных в соседних казематах, мог бы ему от души позавидовать!

К тому же может случиться и так, что ему дадут письменные принадлежности, — это нередко бывает в тюрьмах. А тогда ему вообще больше ничего не надо, уж он сумеет использовать эти месяцы вынужденного одиночества. И ведь он еще молод, ему нет и тридцати! О, да ведь у него все впереди, и, видит бог, он еще добьется своего! Что бы с ним ни случилось, никогда он не изменит своему дару, своему призванию, своему назначению на земле!

С этого дня он действительно стал спокоен. Если правда, что одиночное заключение непосильно для слабых, но еще более укрепляет сильных духом, то надо по справедливости признать, что он, Федор Достоевский (интересно, что в какой-то степени это было странно и неожиданно даже для него самого), оказался сильным!

Поделиться с друзьями: