Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
— Не стоит волноваться, право, — умиротворенно сказал Белинский.
— Нет, погодите! Вот вы говорили о будущем, я тоже иногда думаю о нем… Например, представляю себе, что бой уже кончился и борьба улеглась, что после проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, что люди наконец устроились. Понимаете — устроились жить так, что у каждого есть решительно все, что нужно, каждый сыт, одет, грамотен, а ученые достигли того, что нам и представить себе невозможно, ну, например, приставлять каждому, кто пожелает, искусственные крылышки, позволяющие запросто слетать из Петербурга в Москву и обратно. Даже войны этим людям не угрожают, потому что они поняли наконец, что войны никому не приносят счастья, а только горе. Но живут они без бога, их наука уничтожила великую идею бога. Правда, внешне их жизнь ничего не потеряла, напротив, весь избыток прежней любви к богу обратился у них всех на мир, на природу, на людей. Главное — на людей; и каждый был отцом или матерью всем детям, которые, в свою очередь, каждого считали отцом или матерью. Любовь и добро стали главными в мире. И все-таки — в сердцах их была грусть. Не для того ли они торопились любить друг друга, чтобы заглушить ее? Ну конечно, — прервал он вдруг самого себя с улыбкой, — все это фантазия, но… замечательно, что я всегда кончаю картинку мою видением Христа. Так же, впрочем, как и другие картинки, в том же или даже совсем в другом роде; в моем воображении истинную радость, истинное счастье люди обретают только тогда, когда к ним приходит Иисус. Только тогда им открывается самая сущность жизни, и они не понимают, как могли жить без него. И я верю: если даже люди забудут его, все равно наступит момент, когда они поймут… Снова поймут, что бог, как духовно-нравственная сердцевина всего сущего, необходим для них…
Он остановился, — и все смотрели на него удивленно и с интересом.
— Знаете, — проговорил он доверчиво, — я не могу думать об этом без слез. И не от умиления, а от какого-то странного восторга…
— М-да… — начал Белинский. Он тоже смотрел на Федора с интересом, но без удивления, остро и соболезнующе — как на человека хотя и искреннего, но наивного, а главное — обидно и резко заблуждающегося. — Должен вам сказать, что в этих мечтах о Христе, дающем организацию земной жизни и разрешающем все земные противоречия, нет ничего оригинального… Поверьте же: если бы Христос родился в наши дни, он был бы самым обыкновенным и неприметным человеком. Впрочем, оставим это: время позднее, а у нас, — и он указал рукой на открытую дверь кабинета, где его ожидали Языков и Маслов, — незаконченный преферанс… Прошу извинить…
И он поднялся и вышел.
Некрасов пошел вслед за ним, но перед этим соболезнующе взглянул на Федора. Он воспринял уход Белинского не как уклонение от схватки, а как нежелание еще более волновать и без того глубоко взволнованного человека, раздражать его самолюбие, ставить в неловкое положение. По-видимому, так же восприняли поступок Белинского и все остальные, и Федор понимал это. Впрочем, он понимал и то, о чем, вероятно, не думали другие: Белинский чувствовал, что его может «занести№, что в пылу увлечения он, Федор, может наговорить и то, чего сам не думает…
Прощаясь, он с мучительной застенчивостью взглянул в глаза Панаевой. И не прочитал в них ничего, кроме недоумения и легкого испуга.
Глава шестая
Теперь он работал над повестью «Сбритые бакенбарды»; герой ее, бедный чиновник, замешкался с выполнением личного распоряжения императора об обязательном бритье всех государственных служащих, и впоследствии ему пришлось горько раскаиваться в этом.
Однако повесть не ладилась он несколько раз откладывал ее, затем возвращался к ней снова, и все его охватывало безотчетное недовольство. Дело, как ему казалось, было не в мелочах, а в каком-то решающем просчете самого замысла.
Как-то раз, зайдя в кондитерскую на Невском, где всегда можно было найти свежие газеты, он увидел за одним из столиков Плещеева — того молодого человека, с которым познакомился в кабинете Краевского. Плещеев дружелюбно кивнул, и Федор попросил разрешения присесть за тот же столик.
Ему сразу бросилось в глаза, что Плещеев читает газеты не только на французском, но и на немецком и английском языках. Так вот он каков! Образованных людей Федор уважал, зная, что образование не дается без труда. Впрочем, как выяснилось потом, именно Плещееву оно само шло в руки: он происходил из родовитой дворянской семьи, получил хорошее домашнее воспитание и порядочно знал не только языки, но и литературу, в особенности французскую и немецкую. Родители отдали его в школу гвардейских подпрапорщиков, однако влечение к литературе заставило его перейти в университет. Впрочем, и из университета он ушел, целиком отдавшись поэзии.
Стихи его печатались в различных журналах, и Федору случалось читать их. Они подкупали свое беспритязательной простотой, задушевностью, мягким лиризмом. Но, как ему казалось, в них было мало творческой силы, мало пластической выразительности, мало ярких, точно найденных образов.
Многие стихотворения выражали страстную надежду поэта, что на земле водворятся любовь и свобода, и смолкнет ненависть племен, и сильные перестанут угнетать слабых. Однако все это было в высшей степени туманно, расплывчато, неопределенно; поэт постоянно прибегал к общим, весьма растяжимым по смыслу формулам: «зерно любви», «луч правды», «священной истины закон». Похоже было, что что он и сам толком не знает, чего хочет.
— Мой любимый поэт — Огюст Барбье, — сказал он Федору едва ли не в первую минуту. И Федор понял его: свободолюбивые, демократические, но в целом также довольно неопределенные стремления Барбье вполне соответствовали стихам самого Плещеева. — Свое поэтическое призвание я определяю словами: «Le po`ete doit ^etre un protestant sublime du droit et de la humanit'e» {8} — продолжал Плещеев. — Вы согласны со мной? Я полагаю, что человек имеет право на счастье, и уверен, что когда-нибудь он его обретет. Потому-то я и зову… — он с улыбкой прочел две строчки из своего самого известного стихотворения:
8
Художник должен быть поборником права и человечности (франц.).
Вперед! Без страха и сомненья
На подвиг доблестный, друзья!
В разговоре выяснилось, что Плещеев близко знаком с товарищем Фёдора по Инженерному училищу Алексеем Бекетовым. Между прочим он рассказал, что Бекетов служит в инженерном департаменте, где все чиновники берут взятки, складывают их в общую кассу, а затем делят между собой с учетом чина и занимаемой должности каждого, и что Бекетова, который отказался участвовать в этом «товариществе», невзлюбили и травят.
— Что вы говорите? — искренне удивился Достоевский, но не отказу Бекетова, а почти полному совпадению с рассказом Шидловского о Ферморе.
— Я знаю — один из давнишних воспитанников училища, забыл фамилию, поступил так же, — понял его Плещеев. — И, говорят, плохо кончил. Как видите, Бекетова не остановило это, но приходится ему не сладко.
— И так поступают инженеры, не просто какие-нибудь мелкие департаментские чиновники, а инженеры, люди образованные! — с негодованием воскликнул Федор. — Да это же черт знает что!
— Но ведь можно и с другой стороны взглянуть, — заметил Плещеев. — Знаете ли вы, что Бекетов получает всего триста тридцать рублей в год? Да постойте-ка, вы ведь тоже служили, сами знаете. Хватало ли вам этих денег? Вот видите! А ведь вы, сколько мне известно, один, а кабы семья? Что же им делать, этим инженерам? Еще хорошо — общая касса, контроль, а ести каждый сам для себя берет да так и глядит, как бы взять побольше, — разве это лучше? И надо вам сказать, что Бекетов вовсе не отрицает за товарищами права на взятки, только, говорит, меня ради всего святого увольте: не могу.
— Да, я всегда знал его за честнейшего человека, — задумчиво проговорил Федор. «Право на взятки» — с такой точкой зрения он сталкивался впервые, и она заинтересовала его. И ведь в поведении Фермора действительное было что-то смешное, недаром Миша тогда резко возражал Шидловскому; должно быть, брат уже тогда почувствовал в позиции его героя сто-то ложное. И не лучшее ли это доказательство того тезиса, что так называемая нравственная природа человека целиком определяется условиями его жизни?