Дорога в жизнь (Дорога в жизнь - 1)
Шрифт:
Сейчас я взглянул на старика с опаской. Совсем не хотелось, чтоб к Гансу отнеслись как к завзятому докладчику и засыпали его вопросами.
В задних рядах теснилась молодежь - почти всё народ знакомый нам и по вечерам в клубе, по киносеансам, и по работе в поле.
Пожилые женщины устроились за партами уютно и надолго, некоторые принесли с собой вязанье.
– Так вот, товарищи колхозники, - начал Иван Алексеевич, - к нам пришел молодой товарищ. Он приехал из Германии, у наших соседей гостит. Попросим его рассказать, как там, в Германии, люди живут.
Собравшиеся сдержанно захлопали в ладоши, разглядывая Ганса, который деловито и как будто спокойно подошел к учительскому столику. Софья Михайловна стала рядом.
Минута прошла в молчании. Я уже хотел предложить, чтоб Гансу для начала помогли вопросами. Но он стоял прямой, серьезный, опершись руками о край стола, и, заглянув сбоку в его лицо, в глаза, устремленные куда-то в конец класса, а может быть, и за его стены, я понял - ни о чем спрашивать не надо.
И потом в полной тишине раздался негромкий голос Ганса и вслед за ним голос Софьи Михайловны:
– Я видел Тельмана.
Мальчик сказал это медленно, доверчиво оглядел сидящих за партами и повторил:
– Я видел Тельмана, - и потом уже быстро продолжал: - Это было давно, но я хорошо помню. Было Первое мая. Мы с мамой шли на демонстрацию. Она вела меня за руку, а потом вдруг наклонилась и сказала: "Смотри, это Тельман! Смотри, запомни, какой он!" Тельман стоял на таком возвышении, вроде трибуны, улыбался и махал нам рукой, а я смотрел на него и старался запомнить. У него очень доброе лицо. Сейчас он в тюрьме. Сейчас очень много хороших людей в Германии арестованы и сидят в тюрьме.
Вот у моего товарища Эрвина отец умер в тюрьме. Мой отец взял его в нашу семью. Но моего отца тоже скоро арестовали - он был коммунист. Потом мы получили от него письмо. Оно было написано шифром. Никто, кроме мамы и самых близких товарищей, не мог бы прочитать его.
(Когда Софья Михайловна переводит эти слова, Репин, сидящий рядом со мной, на секунду взглядывает на меня. Мы встречаемся глазами, и он тотчас отводит свои.)
– Это письмо было сначала у мамы, потом его хранил мой старший брат, а теперь оно у меня, потому что я остался один из всей семьи - я и Эрвин.
Шорох пронесся по классу. Мне показалось: все, кто здесь есть, невольно шевельнулись, подались вперед, словно хотели быть поближе к светловолосому мальчику у стола.
Ганс протянул Софье Михайловне страницу из ученической тетради:
– Вот письмо, здесь оно расшифровано.
– "Дорогая жена, дорогие мои сыновья! - прочитала Софья Михайловна. Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Но сейчас я плачу только о том, что никогда больше не увижу вас. Смерть же меня не печалит. Нет капли крови, которая пролилась бы, не оставив следа. Я и все те, кто сейчас здесь со мной, - мы знаем, что жили не напрасно, что посеянное нами с таким трудом, ценой жизни, не пропадет и даст свои всходы. Пускай не скоро, но даст непременно. Я верю в это свято, и вера эта дает мне мужество умереть.
Дорогая Марта, сын моего товарища - мой сын. Прошу тебя, прими Эрвина в свое сердце рядом с Гансом и Куртом. Верю, что мои сыновья навсегда будут преданы делу, которому мы с тобой посвятили свою жизнь.
Целую тебя, дорогой, самый близкий мой друг. Обнимаю тебя и детей".
Софья Михайловна замолчала и опустила руку с письмом. В классе было очень тихо.
– Вы видите, - снова заговорил Ганс, и голос его дрогнул, - тут не сказано ничего особенного. Но мама объяснила нам, что отец не хотел, чтоб его прощальное письмо попало в чьи-нибудь грязные руки. И он сделал так, чтоб письмо могли прочитать только самые близкие.
– А где же его мать сейчас-то? - тихо спросила женщина, сидевшая по левую руку от меня. Вязанье давно уже лежало неподвижно у нее на коленях.
– Тоже в тюрьме, - не оборачиваясь, шепотом ответил Андрей.
– А брат старший?
– И брат.
Женщина опустила глаза, медленно покачала головой.
– О чем перед смертью думал, - сказал старик в первом ряду. - О чужом мальчонке...
Ганс вопросительно поглядел на него, потом на Софью Михайловну. Она перевела.
– Нет, какой же чужой? - сказал Ганс, поворачиваясь к старику, и даже прижал обе руки к груди. - Он сын товарища, сын друга, понимаете?
Старик выслушал перевод, кивнул и сказал мягко:
– Понимаю, понимаю, сынок!
Одна из учительниц спросила Ганса о школе. Он стал рассказывать так же просто, как говорил до сих пор.
– В Германии сейчас всюду страшно, - сказал он под конец. - Там все время боишься. Дома страшно, на улице страшно и в школе тоже страшно. Как будто все время кто-то подстерегает из-за угла. Страшно...– Он глубоко вздохнул и опять обвел взглядом всех сидящих перед ним. - Но когда-нибудь это кончится. Есть люди, которые все равно не боятся. Они борются. Не может так быть всегда, ведь правда?
И когда Софья Михайловна перевела эти слова, в классе согласно, ободряюще зашумели, от души стараясь утвердить мальчика в этой единственно справедливой мысли: не может вечно длиться такая тяжкая, такая нелюдская жизнь.
А потом (может быть, не только потому, что по-хозяйски, по-человечески хотелось об этом узнать, но и из желания отвлечь Ганса, заговорить с ним о более простом, житейском) его стали расспрашивать, много ли безработных в Германии, как там с едой, почем мясо, хлеб, картофель. Ганс отвечал все так же безыскусственно и с готовностью. Сын безработного, он знал все это не понаслышке; до приезда в Советский Союз и он и Эрвин много лет не чувствовали себя сытыми, они забыли вкус мяса, и, несмотря на все наши старания откормить их и подправить, несмотря на недавний загар, сразу видно было, какой Ганс худой и истощенный.
Окна были широко раскрыты, и в комнату глядела темная, звездная августовская ночь. Ганс все так же стоял, опершись рукой о стол, и добросовестно, подробно отвечал на вопросы. А Иван Алексеевич все чаще озабоченно посматривал на него.
Наконец Ивану Алексеевичу удалось выбрать минуту тишины, и он поднялся.
– Устал мальчишка, - сказал он про себя и обратился к Гансу: - Спасибо тебе, молодой товарищ!
Софья Михайловна не стала переводить - рука Ганса потонула в широких, крепких ладонях председателя.
– Большое тебе от всех нас спасибо! - повторил Иван Алексеевич.
Ганс улыбнулся, и по этой улыбке видно было, что он хорошо понял и без перевода.
Потом его обступили - кто гладил по плечу, кто жал руку. Он не успевал оборачиваться и отвечать улыбкой на слова, обращенные к нему.
– Не жалей, не жалей, что привел! - шепнул мне Соколов.
– Не жалею, - ответил я.
Мы возвращались в темноте. Звезды горели над нами большие, яркие, и то одна, то другая срывалась вниз. Ганс шел рядом со мной, я обнял его за плечи. Так мы и дошли молча до нашего дома.