Дождь: рассказы
Шрифт:
Он видел ее всю так, словно она стояла рядом. Говорил с ней; в запахе чеснока была она. Ее горячая кожа. «Ты меня сожжешь, мулатка». Черный узел ее волос, он хватает его, тянет назад, и она приоткрывает полные губы. «Я тебя съем, мулатка». И вот ее руки обнимают его, сжимают так крепко, что перехватывает дыхание. «Чесноком пахнет, мулатка». И они исчезают, растворяются в густом теплом мареве.
Запахло свежим потом. Все поле стало плотью, тугой, потной, покрытой зеленым пушком стеблей. Пахло темным углом, запертой дверью. Пахло пламенем свечи. Пахло землей. И вдруг — снова палящий зной. Ветер улегся.
Он отвел взгляд от цветастого платья, увидал под ногами свою тень, распластанную вдоль борозды. Руками в земле растер волосатую грудь, сплюнул. Будто очнулся от наваждения. Снова согнулся над бороздой, не думая ни о чем, ощущая лишь свое дыхание — в такт неспешным ударам мотыги.
Воскресное солнце бьет в колокола, праздничными красками пляшет по деревне. Принаряженные, накрахмаленные, в шляпах, сдвинутых на затылок, шагают люди по улице, останавливаются, здороваются с таким видом, будто ждут великой вести. Женщины — в шалях, в пестрых ситцах. Мужчины толпятся возле харчевен. Громко кричат игроки в мяч при каждом удачном или неудачном броске.
Угрюмый, всем чужой, брел он сквозь этот живой, шумный, ненужный день. В субботу он получил плату за неделю, теперь уж хватит денег на дорогу домой. Надо было отправиться сегодня же на рассвете, а он не решился. Чего бы, кажется, проще — шагай да шагай по дороге, пока не дойдешь до ранчо, до участка, а там поджидает мать, чудом спасенная. И он скажет ей: «Я исполнил обет, мама», и снова покатится жизнь, привычная, такая же, какая была и какая будет. Но он не мог уйти. Он словно бы ждал, смутно предчувствовал: до того, как он уйдет, что-то должно случиться. И в тревоге, в непонятной тоске бродил по селению. Узелок с одеждой нес с собою, готовый в любую минуту пуститься в путь. Позавтракал на постоялом дворе с погонщиками, расспросил, какова сейчас дорога, будет ли дождь и где можно переночевать. Один даже предложил отправиться вместе, но только в понедельник на рассвете, пусть он подождет. Потом зашел в церковь. Священник служил мессу, он стал читать молитвы, две-три, которые знал, но не мог сосредоточиться, все поглядывал на жалкие огарки, пытался узнать свои десять свечек, что зажег перед Святой Девой.
Вышел из церкви, подошел к игрокам в мяч, вроде бы увлекся игрою; но как-то сосало внутри, тянуло, дразнило, и пришлось уйти. И снова шатался он без цели от одной группы к другой, нигде не мог остановиться, ни с кем не разговаривал и в конце концов оказался в харчевне, решил выпить водки.
Из харчевни он вышел уже за полдень. Улицы начали пустеть. От выпитой водки разливалось в груди тепло. Медленно шагал он прочь от селения. К чесночному полю. И сам, кажется, не заметил, как очутился там. Ни души в тихом поле, полном тепла и света. Он шел и поглядывал искоса в ту сторону, где стоял дом хозяина. Дом был далеко. В густом кедровом лесу он остановился. Сел на землю, а потом лег на спину, вытянулся, положив под голову свой узел. Смотрел вверх, сквозь густой переплет желтых ветвей сочилась синева неба. Что-то чуть слышно потрескивало, пела птица. Он здесь совсем один, и от этого еще сильнее томила тревога. Слегка знобило, он дышал прерывисто, со свистом. И вдруг там, вверху, задрожали листья, всем телом ощутил он тугую волну ветра, летящую среди стволов. Он закрыл глаза, глубоко втянул в себя воздух. Пахло чесноком. Ветер мчался оттуда, с темно-зеленого поля, ветер лизал там гладкие стебли чеснока. И возникла мулатка. Она летела к нему вместе с ветром. Он владел ею, она была в этом всепроникающем запахе. В запахе чеснока ощущал он ее темную кожу, тепло ее плоти, живой, едва уловимый трепет, блеск влажных глаз. Послышались шаги; он словно пробудился от тяжкого лихорадочного сна. Вскочил. Меж стволов мелькнуло яркое платье в цветах. Мулатка была здесь.
Они смотрели друг другу в глаза, застывшие, завороженные. Его тоска стала огромной, он ничего не понимал, самые обычные представления путались, ускользали, и было страшно. Он не знал, встал ли или все еще лежит среди корней и видит сон. Мулатка ли перед ним или только образ ее, плывущий в запахе чеснока. Он не мог сдвинуться с места, не мог вытолкнуть из горла ни одного слова Запах чеснока тяжко висел в воздухе, окружал их, теснил, круг все сжимался, и они неуклонно приближались друг к другу. Потом он взял обе ее руки, тяжелые, будто камни, и уже не мог разорвать узы.
Он тяжко дышал, встряхивал жесткими волосами, смотрел, не узнавая, на свое тело; лес стал другим и ветер тоже. Привычные образы всплывали сами собой, но были чужими, далекими.
С силой рванул он ее за волосы, увидел, как стали огромными глаза, приоткрылась холодная белая полоска зубов. Он тянул ее назад, сгибал, будто лук. Слышал, как кто-то кричит, но не понимал, ее ли это крик, или кричит лес вокруг них. «Что ты делаешь?» Она горячо дышала ему в лицо. Он яростно целовал ее, она все отклонялась назад, изгибаясь, и наконец оба упали на землю.
Теперь она была в его объятиях и билась, большая, будто река, будто живой ствол, будто песня плоти, трепещущая и упругая.
Обезумев, они катались среди сухих листьев. «Пахнет чесноком, мулатка». Что-то в его теле приказывало ему делать так и потом так, и он покорялся. «Чесноком, мулатка». Борьба обрела ритм, единый, ровный, будто биение пульса. «Чесноком». И — оцепенение смерти, гибель в глубинах, где потонул разум. Искра блеснула в глазах женщины, как отблеск пламени, тихого, кроткого. Как свет тех десяти свечей, что зажег он перед Святой Девой.
Зачем он здесь? Десять свечей отгорели, обет исполнен, он должен возвращаться на ранчо, там на участке работать некому. Давно бы уж следовало ему шагать по дороге, далеко от здешних мест. Свежий ветер с гор. Он вдохнул жадно. Чистый ветер, без запаха чеснока.
Он взглянул на женщину, распростертую на земле словно труп. В ней, в ней одной — черный морок, погибель, запах чеснока. Нежный закатный свет удлинял стволы.
Он молча поднял свой узел, побрел прочь. И с каждым шагом шел все быстрее, убегал, спасался. Медленный ветер широко тек через лес, заполняя просторы вечера, распахнутого в горы.
Он спешил скорее уйти как можно дальше. Словно выздоровел от тяжкой болезни. И шагал легко, весело. Потом начал насвистывать. Впереди на дороге таяла тьма, тарахтела повозка, раскачивался фонарь.
Ночь в порту
— Эй, Грабиель, еще рому!
Трактирщик, грязный, в шлепанцах, опершись на громоздкую стойку, уставленную огромными бутылями с листьями и фруктами, видневшимися внутри, достал бутылку, разлил ром в четыре маленьких стакана. Четверо матросов в поношенной форме, в бескозырках, надвинутых на глаза, тотчас взялись за стаканы.
— Эй, Грабиель, ты что же так мало наливаешь?
Трактирщик снова взял бутылку, долил стаканы, протянутые дрожащими руками.
— Ну, теперь с тебя хватит, Камигуан?
Невысокий широкоплечий матрос улыбнулся по-детски. — Слушай, Грабиель, что скажу-то.
Трактирщик нагнулся, навалившись на стойку, матрос дышал ему в лицо, обдавая винным перегаром.
— Погляди-ка. Этот вот, кто такой?
Матрос указал на негра в морской форме, худого, с толстыми оттопыренными губами.
— Адмирал Копченый, вот кто.
— Не нарывайся, Камигуан! — возмутился негр.
— Тогда ты, Грабиель, поднеси нам стаканчик, мы с адмиралом выпьем.
Трактирщик нахмурился.
— Вот и видать, что чересчур ты набрался, попрошайничать начал. Катись-ка лучше отсюда. Деньги на бочку.
— Да ладно, друг. Это я так сказал. Верно, адмирал?
Матрос принялся рыться в карманах. Огромные руки с трудом пролезали в узкие отверстия. Достал несколько монет, положил на ладонь, пересчитал пальцем.