ЖАНРЫ

Дозорная ветка. Стихи и переводы
Шрифт:

Дозорная ветка (Вступление в поэму)

Как только я на холм взобрался, сад в мои легкие ворвался! И я, как пьяный, зашатался и как счастливый засмеялся. Потом в долину я спустился, и оглушил меня простор! и с гулом в кровь мою вломился израненный подсочный бор. О чем леса мои шумели? О чем ночные птицы пели? Я ничего не понимал! Я шел весеннею долиной, бежал к реке своей любимой и, задыхаясь, повторял: О жизнь, непонятая мной, ты восхитительна до дрожи! Однако чести не дороже, однако чести не дороже и не добрей тебя самой.
Луг
Умер мой веселый друг. Не согласен! Больно! Пусто… Но веселый до кощунства мне приснился летний луг! И смотрел я не дыша, и сквозь слезы мне казалось, что товарища душа в свежих травах раскрывалась. Остро вспыхнула роса, и у скорби, у печали — у меня мои глаза краски луга отобрали: серебристый белотал, ветреница золотая, чина, странница седая,— я их до рожденья знал! Вот вербейник у воды нежно-розово-зеленый. Вот поникшей череды сонно-желтые бутоны. Вот пурпуровый чистец с черной рябью на тычинках и вечерница в ложбинках, а на склонах — аржанец. Вот дубровка голубая — боль снимается любая! Вот нивяник грустно-белый… Сник сердечник — признак первый, что чревата даль грозой. А когда подует ветер, вздрогнешь… Спросят: «Что с тобой?» Ты ответишь: «Пахнет клевер!» И вдохнешь его, уверен, что не обделен судьбой! Но, маяча над водой и блуждая вдоль излучин, вдруг я понял, что измучен разнотравной красотой. Потому, что был один, о литейка и больница, и не мог я поделиться с вами свежестью долин. И уже в тени обрыва, от росы еще бела, приднепровская крапива мою память обожгла. О крапива и щавель — отрочества витамины, поколенья гулкий хмель,— там качаются руины… Пусть циничный человек замечает в оправданье, что в его практичный век ни к чему все эти знанья. Отступила голодуха, наступила трын-трава! Но тревожит голос друга, голос друга — голос луга, голос вечного родства… Вновь запахли травы сладко, и возникли надо мной: тополиная стекляница, ивовая переливница, бархатица волоокая, коромысло синекрылое, траурница и весенница, и обычная печальница, и оса, блестянка огненная! И бежало над Лобчанкою детство с марлевою сеткою за сияющей журчалкою и багряной огнецветною. И, сверкая, как лудильщик, знойный полдень шел на луг. Свайный жук и жук-сверлильщик ослепляли меня вдруг. А по воздуху к заливу молодая цапля шла, целый день ловила рыбу, и белел испод крыла. И звенел, трещал будильник в сладком хаосе корней — блеск роняли тинник, ильник и священный скарабей! Пусть циничный человек замечает в оправданье, что в его практичный век ни к чему все эти знанья. Что я цинику отвечу? Я ему отвечу так: — Вечен луг, а ты не вечен, ты ведь циник и пошляк. Одиночеством унижен, потому что сердцем пуст, что ты видишь в зное рыжем? Ничего — ольховый куст. Вечен луг, а ты не вечен, суетой обременен и всеядностью заверчен, даже в грусти ты смешон. Потому что в этой грусти и в несчастиях твоих нету мысли, нету сути, нет бездоний золотых! — Браво, так ему, приятель, вклей, вклей, вклей, вклей! — закричал зеленый дятел, редкий гость земли моей… И кукушка куковала — отзывался в сердце звук — годы родине считала, подтверждала: вечен луг!
Болото
Ты закажи мне песню о хлебах, отвечу: — Нет в природе равновесья… Сухой песок скрежещет на зубах, и о болотах назревает песня! Мелиоратор славно поработал, глухие топи были не в чести. Пошли меня ко всем чертям в болото! Но расскажи мне, где его найти? Среди каких песков и мелколесья? Подымет ночью совесть, а не страх, и я уеду в глубину Полесья и повторю, что о болотах песня — в грядущем это песня о хлебах. Нас много у тебя, а ты одна. Скорбим, бывает, радуемся ложно. Вдыхая гарь и сырость из окна, лишь о тебе задумаюсь тревожно. Нет, я гадать по звездам не готов, куда надежней зыбь весенних всходов, размах полей, созвездия заводов, высокие стожары городов… Я отношусь к тебе благоговейно, в былое низко кланяюсь труду, но скорбь моя уже в долине Рейна, аж в восемьсот шестнадцатом году! Там началось — спрямить решили русло, чтоб судоходный бизнес процветал. Им вспоминать теперь об этом грустно, все инженер учел и подсчитал. Трудились люди более полвека, и все же светлый разум человека не победил. И праздничный канал не поразил величьем иностранца — вдруг уровень грунтовых вод упал! Песок свистел от Базеля до Майнца… Колодцы высохли. Дохнула жаром высь. Неурожаи проклял местный житель. Лишь одного не смог учесть строитель, что из болота вытекает жизнь! В конце концов нагрянул час расплаты — набрали мощь стальные короли, и славный Рейн добили химикаты, и славный Базель потонул в пыли. Пропал ручей в лесочке поределом, рыбак последний продал невода, и рыбнадзор в обнимку с браконьером пошли в кабак, врагов свела беда. От щелочей задохлась Лорелея… Прозрачен Сож. В бору — грибной туман. При чем здесь Базель и долина Рейна? Отвечу: — Есть подземный океан! Пора понять великий смысл природы, тебе и мне давно понять пора, что воды Вислы, Рейна и Днепра в конце концов одни и те же воды! Я возвращаюсь в край своих отцов. Люблю закон, разящий безобразья. Люблю сырые запахи ненастья и влажный шум взволнованных лесов. Люблю весной дремать в сыром овраге, встречать, дрожа от сырости, рассвет и шкурой ощущать избыток влаги, ведь на Земле надежней крыши нет! И от пожара, и от недорода, и от болезней чертово болото спасает нас. Мне было 20 лет. Я был влюблен. Мы встретили рассвет в чаду трясин, в хаосе краснотала. Лягушки пели… Вдруг она сказала: — Смотри, какая грязная вода… Мы в тот же день расстались навсегда. Вдохнешь туман — болотный, торфяной, а в нем такая сладость и тревога! Шекспир и Диккенс… Желтая дорога и ельники затоплены водой… В душе — неизъяснимое волненье, опять, как в детстве, страшно и тепло. То Бежин луг, там бродит привиденье… И Медный всадник скачет тяжело… Люблю один бродить в сырой низине, люблю сидеть часами у костра и слушать, слушать, слушать до утра, как егерь едет на ручной дрезине, как бабы в роще ведрами бренчат. Уже предзимье в воздухе повисло, во рту от клюквы холодно и кисло! И журавли кричат, кричат, кричат. Всю ночь хрипит на озере вожак, крылом настылый вереск обнимает, и голос птицы — резкий, как наждак,— пространство сиротливое терзает. Стой — на лещине запеклась заря! Замри — какая бодрость и прохлада. Пойми — душа цветам болотным рада. Гордись — вокруг родимые края. Чем их сильнее любишь, тем тревожней. Не относись к природе свысока. Мы на земле, как в чашечке цветка, и крикнуть хочется: — Поосторожней!
Река
Все помню — и чистую дрожь по-детски румяной подруги, и грустно упавшую рожь, и леса усталые звуки, и первый горячий глоток — блаженный итог передряги. Костер, утопая во мраке, цеплялся за каждый сучок. Могучая свежесть земли трепала палаточку нашу, таинственно воды текли, и всплески пугали Наташу. И дикие гуси в печали ночной обнимали простор. Полдня мы в стогах прозябали, полдня разводили костер. И вдруг словно треснула мгла от вспышки летящей кометы. Что делать, я верю в приметы и в добрые верю слова: пока не упала звезда, задумай такое желанье, чтоб эта лесная вода не вытекла вдруг в мирозданье. Пока не упала звезда, такое желанье задумай, чтоб вечная тьма никогда живой огонек не задула! А если успеешь, тогда желание личное вспомни, но где-то на уровне кровли твоя догорает звезда!.. И ты мне за это прости. — За что? — удивилась Наташа, ей холодно было и страшно, и нас окружали дожди. Одни под расхристанным небом мы были невольно близки, но снился мне солнечный невод в зеленых глубинах реки. Перловицы вензель арабский и готику синих лучей я видел сквозь марево ряски, но я не сумел их прочесть. Еще устремленный в земную насущную хронику дня, не смог я прочесть золотую открытую летопись дна. Возникла она и пропала, когда забурлило весло… А солнце и вправду взошло, и наша река ликовала! И окунь на отмели снова глушил золотого малька. О-о-ку-у-нь! Что за дивное слово, как в нем синева глубока. И жерех — серебряный гений, уклейку над заводью нес! Пронзительных сотни мгновений — как вспышки намокших стрекоз. А там, где в застое прогоркла вода от ольховой коры, изящно рыбачила норка и дружно трудились бобры. Всмотрись в эту дымную воду, пойми ее детскую речь, оплакивать рано природу, но самое время беречь. Любовь к нашей Матери Первой, души разнотравный шалаш — вот самый надежный и верный мелеющих заводей страж… Щедра твоя чистая жизнь, и случай тебе улыбнулся, но все-таки ты оглянись. Смеркалось. И я оглянулся… Господи! Огненно-синей стеной осень стоит у меня за спиной.
Лес
Широкий шум березовых лесов и грозный гул остроконечных сосен нагадывали мне, что скоро осень, и грянула она в конце концов. В конце концов нагрянула она молчаньем птиц и просекой в безбрежность… А по ночам болотная луна бросала в дрожь притихшую окрестность. И прямо в душу смутную мою светила, нет, — задумчиво смотрела, как будто знать, далекая, хотела, зачем живу, страдаю и люблю? А на рассвете рощица звала, аукала меня грибной охотой, и одиноко падала листва, чуть тронутая смертной позолотой. А лес шумел! Зелено-золотой шумел мой лес, живицей опьяняя, и лось трубил, и белка молодая ловила лист, летящий над землей. И вот опять в орешнике дымок… Под елью две нахохленные воли — два мальчика… — Эй, почему не в школе? — Не выучили, дяденька, урок! Я оглянулся — факелы рябин, туман, ползущий в старые траншеи, слепой землянки солнечные щели, источенный водою карабин, изжеванный землей противогаз… Покой! И Слава вечная и тризна — уж этот лес душе не преподаст поверхностный урок патриотизма. Я должен был бродяжек пожурить, но был подкуплен бульбочкой печеной и промычал, едою увлеченный: — Костер не позабудьте погасить… И потянуло в детство — в Черный бор, такой богатый клюквой и грибами. Я перешел ручей, и за холмами пустое небо глянуло в упор… Здесь токовать должны перепела и радость белкой прыгать в поднебесье, но сократила острая пила мою главу веселую о лесе… Какими жизнестойкими словами, как передать свою любовь к лесам дням настоящим и грядущим дням? Вдруг шелест, голос: «Передай с лесами!» Откуда голос? Рядом — над рекой — маячил бор, пока что не подсочный. Шагнул ко мне высокою стеной, позвал меня, задумчивый и мощный. Я не запомнил, что и где растет, не любовался яркими дроздами, но, подпирая кроной небосвод, опять стоит сосна перед глазами! Сползает круча, оседает грунт, не лезут в землю штопором коренья, как будто здесь страдают и живут моих подспудных мыслей продолженья. Корнями почва вся оплетена, внизу река поет и русло режет… На круче одинокая сосна за землю держится и землю держит!
Прощание с поэмой
Дозорная ветка — высокая ветка. Покуда не стали птенцы на крыло, покуда в полетах душа не окрепла, у птицы задача — высматривать зло. И мальчик с рогаткой, и ястреб проворный, и подлый охотник, и роща в огне мерещатся птице на ветке дозорной, а что с этой ветки мерещится мне? И отрок, напичканный с детства цинизмом, и пильщик, спиливший мои тополя, и где-то за дамбой в овраге неблизком в ожогах и ранах больная земля… Но главное — с этой тревожной вершины, пока у грядущего крепнет крыло, я вижу любимые с детства долины — осеннее солнце над ними взошло! Здоровые рощи и чистые реки, и нашу прекрасную чистую речь мне дарят отчизны дозорные ветки, чтоб все это свято любить и беречь!

Песня о зубре

Вольное сокращенное изложение «Песни об охоте на зубров в северных лесах», написанной в 1523 году сыном Могилевского лесничего Николаем Гусовским по настоянию епископа Эразма Телка, вместе с которым Гусовский оказался в Риме. Дипломатическая миссия от государства литовского превратилась для них в изгнание, вероятно, из-за поражения той феодальной группы, к которой они примыкали на родине.

Дальнейшая судьба гениального автора чудом уцелевшей поэмы неизвестна.

1
В Риме однажды, во время жестокой забавы, был я свидетелем весело пролитой крови. Юность, страдая отвагой и жаждою славы, ловко дразнила быка в окруженьи народа. Стрелы свистели и жалили мощного зверя. Рукоплескания ярость его распаляли. Розовой пеной плевался гигант, свирепея. Бил и растаптывал многих мужей расторопных. Друг по отчизне, со мной оказавшийся рядом, вспомнил охоту в литовских лесах, и тогда я громко рассказывать начал об этой охоте, но повредил откровенный язык чужеземцу. Весь мой рассказ изложить предложили стихами. Ежели правду сказать, не по собственной воле начал я песню о зубре, но вольное слово стало тоскою по родине, милой до боли!
2
Там, где сурово сияют полночные звезды, слава о зубре идет, как о страшном убийце. Память о нем, как дыханье его за спиною, вдруг навевает столь мерзкую часто тревогу. Бегством спасаясь, не видел я в этом позора. Не унижал меня черни презрительный хохот — неосторожность порой принимает за смелость тот, кто не знает суровых законов охоты. Так же и я в стихотворческом деле не сведущ и превосходство ученых мужей понимаю, но не могу пренебречь высочайшею волей, будучи многим обязан великому другу [1] Что ж, собирайте посевы с бесплодного поля. Жажду свою из сухой утоляйте криницы. Если б равнинами снежными стали страницы, сразу бы ожили дерзкие образы боя. Нет, не виновен я в том, что рассказ не прекрасен. Длинные стрелы в тяжелом намокшем колчане отягощали мне плечи и били по бедрам. Знаю, ты лучше напишешь, но лук не натянешь — равные только в различном бывают искусстве. Рвите, однако, стихи чужеземца, — невежды!

1

Имеется в виду Эразм Плоцкий.

3
Острую дивную вещь я держу осторожно. Ядом разлуки пропитан ее наконечник, с нею обычно бродил я по северным рощам, пар выдыхая в морозное небо отчизны! Логово зубра таили настылые сосны. Бешеный рев долетал до соседней державы. Вскормленный пущей и раненный мною смертельно, зверь уходил от людей в направленье заката. Зубра шатало, и силы его оставляли. Вдруг он упал, как лохматая темная буря. И, удивляясь громадности мертвого тела, трое охотников между рогами уселись! Жесткая грива по шее сбегала на плечи. Отблески молний застыли во взоре свирепом. К одеревенелым коленям гиганта примерзли бурые клочья его бороды безобразной. Если хотите увидеть великое в малом — с виду козел, беспорядочно шерстью заросший, но по размерам крупнее быка племенного, будто раздумывал в день сотворения мира образ какой обрести, но стрела зазвенела!
4
Я удивляюсь тому, что писали о зубре в древнее время. Откуда пудовые губы? Даже рога из широкого выросли носа! Нет, не такой, как в писаниях, славный зверюга. Много о прошлом расскажут и русские книги. Этот народ, несомненно, для собственной пользы с греческой буквой сдружился и очень умело соединил ее с дивным отеческим звуком. Есть города, где еще дорожат стариною, живы места, где остался времен отпечаток, но ни полслова нигде не нашел я о зубре, видно, не знали о нем на земле до потопа. Только лишь в северном крае, богатом лесами, водятся эти быки, на других не похожи. Плиний о них говорит, вспоминая бизона. А для меня эти встречи — морозом по коже! Ведь неспроста он зовется гривастым бизоном, непревзойденным по дикости, злобе и силе. Если не верите мне, ограничусь советом — все-таки лучше прочесть, чем проверить на деле.
Поделиться с друзьями: