ЖАНРЫ

Шрифт:

Ее нож легко режет мясо — утку в ишполат трюффе, — и кажется, что кусочки тают на языке. На красивой тарелке английского фаянса лежат заморские овощи, и, глядя на них, она думает, насколько бесконечно огромен мир. Закрывает глаза и жует, пока не начинает отчетливо ощущать, что Земля круглая. Потому что ведь все возвращается, летя с ветром над горами, континентами и садами, и предрешено до малейшей детали на стоящей перед нею тарелке.

Некоторые гости кивают ей, поднимаясь из-за стола, и она отвечает не менее элегантным движением головы. Шоколадный десерт вызывает у нее довольный вздох, словно это последний в жизни ужин. Они поднимают бокалы с десертным вином. Официант сообщает, что вино из Мозеля. Ингеборг понятия не имеет, где это, но так и должно быть. Двое за столом. Его улыбка. Ее улыбка.

Из ресторана они уходят в числе последних. Официант помогает ей с пальто, подает шляпу. Она надевает ее перед позолоченным зеркалом в полный рост, встречает собственный взгляд в нем и у нее колотится сердце от глубокого, темного, почти торжественного выражения в собственных глазах, как будто она уже пережила метаморфозу.

Официант с масляным пробором придерживает перед ней дверь.

— Желаю господам хорошо добраться до дома, — с глубоким поклоном говорит он.

Их руки тут же сплетаются, словно ключ и замок. Стоит восхитительный вечер раннего лета, теплый и звездный. Воздух щекочет в легких, запах моря — в носу.

— Спасибо, — говорит она.

— Надеюсь, все было вкусно.

— Определенно.

Она говорит это преувеличенно отчетливо и слегка сжимает локоть Рольфа. Определенно. И когда он предлагает прогуляться к крепости, ей кажется, будто она уже видела, как они идут под руку вдоль земляных валов.

— Пойдем, — говорит она.

Они словно следуют маршруту на карте, нарисованной ее рукой. Сердце колотится так, будто они приближаются к зарытому сокровищу. На валах скудное освещение, но это только усиливает великолепие звездного неба. Ингеборг не может сдержать смех.

— Над чем ты смеешься?

— Ни над чем и надо всем.

Они проходят мимо одинокой женщины, проститутки. На мгновение Ингеборг видит ее лицо, слишком старое по сравнению с пышной белой грудью. Женщина исчезает в темноте за их спинами как символ той жизни, которую ведут многие в городе, называемом Копенгаген. Чистая случайность, перед кем эта шлюха вскоре опустится на колени или кто нагнет ее через изгородь ниже у канала. Но она, Ингеборг, может смотреть на это свысока. Случайный обмен телесными жидкостями, случайная встреча плоти в темноте — это так далеко от того, что она испытывает.

Чувства переполняют ее, и она поеживается. Рольф понимает это по-своему.

— Тебе холодно?

— Нет, мне жарко.

Рольф останавливается и поворачивается к ней. Она чувствует на коже его горячее дыхание и задирает лицо, чтобы ничего не упустить. То, что должно случиться, случится.

Когда он кладет свои сильные руки на ее ягодицы и склоняется над ней, чтобы поцеловать в губы, она не волнуется. Как будто все происходящее написано на звездах, сверкающих над крепостным валом. И когда она чувствует бедром его эрекцию, его нетерпеливые губы на своих губах, это кажется важным, правильным и заранее предопределенным. Она открывает рот, язык Рольфа находит ее язык, сам он прижимается пахом к ее животу — это так же важно, правильно и предопределено, как когда она проводит подушечками пальцев вверх вдоль его возбужденного члена, а потом упирается ему в грудь обеими ладонями с силой, которая должна была бы удивить ее, но не удивляет, так же как она не удивляется ловкости, с которой подбивает ногой его ногу. Рольф теряет равновесие, размахивает руками в воздухе перед собой — число взмахов его рук тоже заранее предрешено, — а потом падает спиной вперед и, странно взвыв, катится вниз по склону до самого дна.

Вой именно такой, каким должен быть, и Ингеборг бросается бежать. Она не видит, куда ставить ноги, но они несут ее куда надо, она словно парит над землей.

Ингеборг бежит, и бежит, и бежит. Как будто убегаег от себя.

«Я бегу обратно в город», — думает она, словно чтобы подтолкнуть себя. И вот ее ноги перестают работать, как поршни, она замедляет бег, идет широким шагом и наконец останавливается. Она в замешательстве оглядывается по сторонам, но больше не узнает города, в котором родилась и выросла.

Ингеборг стоит не двигаясь. Начинает моросить дождь. Она обхватывает рукой свою шею, и бьющийся в горле пульс успокаивает ее.

16

Это не площадь, полная трупов, у каждого из которых во рту собственный отрезанный член. Сань сидит, выпрямив спину, — ладони прижаты к матрасу — и наблюдает, как из мрака выступают окружающие предметы. Потолок, стены, силуэт спящего мальчика, одеяла, разделяющие комнату пополам, в щели между ними — темная груда на сером полу, семья из Кантона. Все слегка покачивается, как плот на воде. Пахнет влажной сосной. Сань словно последняя, самая маленькая, шкатулка в наборе — в Китайском городке, в Тиволи, в Копенгагене, в Дании, в Европе, в мире.

Лунный свет падает на квадратный столик, который Сань каждое утро выносит на площадь вместе со стулом и писчими принадлежностями. Там он сидит, словно помесь таможенника и преступника на эшафоте. Он все еще не научился отстраняться. Когда Тиволи закрывается или если начинается дождь, он уносит столик в барак и ставит на место сразу за дверью.

Не разбудив остальных, Сань встает и беззвучно подходит к окну.

В перламутровом свете луны бумага кажется сказочной дверцей в столе. Чашечка для воды стоит в правом углу. Пальцы смыкаются на крае верхнего листка. Он поднимает бумагу и держит перед собой, как зеркало. Чистая бумага всегда напоминает ему воду. Где-то за пределами Тиволи раздается далекий крик. Сань думал, что уже почти утро, но к тишине, последовавшей за криком, он понимает, что проспал всего несколько часов. Днем меньше осталось до отъезда домой. Он складывает листок пополам.

Это отец научил его складывать кузнечика. Сань видит перед собой короткие крепкие пальцы. Отец делал кораблики и животных из бумаги, которую называли «слоновой». Он мог вести долгие монологи о бумаге. Ее изобрел Цай Лунь в 105 году. Выходит, китайцы начали писать на бумаге за тысячу лет до европейцев. Была загадочная бумага Сюэ Тао, названная в честь известной поэтессы Сюэ Тао, которая ее и изобрела. Или бумага Чэнь Синь Тан, сделанная из коры тутового дерева. И наконец, самая известная бумага сегодня — сюанъ. Отец писал на бумаге, непомерно дорогой для необразованного человека из некоролевского рода. Но для настоящего китайца это важно в отличие от наводнивших все европейцев, чья низкая человеческая сущность яснее ясного отражается в дурном качестве бумаги, которой они пользуются. Разве можно серьезно воспринимать что-то, написанное на бумаге, годной только для того, чтобы зад подтереть? Однако кузнечика отец мог сложить из бумаги, в которую заворачивали мясо. Он мог сделать любое животное с закрытыми глазами, а у Саня каждый раз что-то шло не так. Не кузнечик, а какой-то корабль с одним крылом, кривой и треснутый посередине.

— У тебя получится, Сань, — говорил отец.

Но у него не получалось.

— Просто подумай, что такое кузнечик.

— А что он такое?

— Он зеленый.

Кузнечик стоит на квадратном столике и покачивается. Сань приподнимает его, держа под крыльями, и крадется на цыпочках из комнаты.

На улице моросит дождь — такой мелкий, что его и не заметишь сразу. Хоть и стоит июнь, воздух Копенгагена прохладен и к горлу поднимается кашель. Сань подавляет его, сутулясь и прижимая подбородок к груди. Он идет дальше — медленно и с достоинством, словно весь мир замер, глядя на него. Китайцам нельзя выходить за пределы городка. Мужчины в кепках и с фонарями «летучая мышь» периодически патрулируют дорожки вдоль изгороди, но сейчас их нет. Никем не замеченный, Сань пересекает площадку, где стоят повозки рикш, и углубляется в лабиринт кустарника под деревьями. Беззвучный дождь усиливается. Он прячет кузнечика под халатом, как будто тот живой. При ходьбе крылья кузнечика покалывают грудь. Сань чувствует, как его затопляет чувство вины, и, будто спасаясь от него, сворачивает сначала налево, а потом направо по узкой дорожке. Пальцы сжимают мокрые листья на кусте и сразу выпускают. Он подходит к решетке и тут видит ее. Мысли зигзагами проносятся в голове. «Почему она тут стоит? Она одна из охранников? Или ждет кого-то? Может, она больна? Или собирается справить нужду?» Но он быстро отбрасывает все свои предположения. Он знает, что ни одно из них не верно, хотя не знает почему. Девушка просто стоит и смотрит на него. Ему ничего не остается, как подойти ближе.

— Я один? — спрашивает он.

Она устало улыбается и говорит что-то коротко, чего он не понимает, так же как и она не понимает, что он сказал. Сань не знает, как долго она там стояла, но ее платье прилипло к телу, а волосы упали на лицо, мокрые и темные, как водоросли. Она выглядит усталой или пьяной, но Сань узнает ее. Он складывает ладони перед грудью.

— Кто ты? — Сань видит в ее глазах, что вопрос задан не ему. Она спрашивает себя, и это делает ее настолько красивой, что Сань не находит ничего другого, как вытащить кузнечика и протянуть ей сквозь решетку. Она смотрит на кузнечика, не поднимая рук, словно боится, что он укусит ее при малейшем движении.

Поделиться с друзьями: