Духовка
Шрифт:
Несколько слов о родителях — поверьте, они того стоят. Мой отец, Александр Ефимович Кроль, как раз перед революцией с золотой медалью окончил Петербургский горный институт. Ему было предложено переехать в Москву, чтобы восстановить завод лакокрасочных материалов, которому предстояло работать на благо отечественного авиастроения. Завод этот находился в районе Дорогомилово.
Первое время отец был директором завода, но позже стал главным инженером. Беспартийный специалист директором быть не мог, а членом ВКП(б) отец стать не стремился, — пришлось бы публично покаяться в сокрытии происхождения. Его отец, мой дед, был купцом первой гильдии, торговал хлебом на юге России. Директором завода стал милейший человек безукоризненно рабочего происхождения и почти без образования.
Помню, мне было лет десять, когда нас пригласили на юбилей завода. Торжества происходили во дворе, где стоял небольшой самолет. Меня посадили на крыло, поближе к выступавшим, и я хорошо расслышала и запомнила стихи заводского сочинителя (во всяком случае, то, что он написал об отце): «Есть у нас другой воитель — лакокрасочный король, женских прелестей ценитель Александр Ефимыч Кроль. Десять лет заводом правил, на одиннадцатый сдал, новый корпус нам поставил — а дождется ли похвал?»
Маму, Розалию Михайловну Кроль-Боярскую познакомила с отцом жена одного из его братьев. Отец ходил в холостяках, его первая жена (по-видимому, очень красивая и образованная женщина), успела перебраться во Францию вместе с казачьим офицером, где, по слухам, они основали школу верховой езды. В Москву мама переехала из Одессы (вместе со своим роялем — он цел и по сей день). Там она успела закончить три курса Консерватории по классу фортепиано. В Москве уже вовсю концертировала ее закадычная подружка из одесских вундеркиндов, действительно незаурядная пианистка. Она показала маму своему педагогу, на которого мама не произвела ни малейшего впечатления как музыкант. Но когда он послушал, как она поет, сразу угадал в ней оперную певицу и направил на обучение к Евгении Ивановне Збруевой — знаменитой солистке Большого театра, партнерше Шаляпина, которой советское правительство оставило имение в Голицыно — в знак благодарности за то, что та не эмигрировала, как другие знаменитости. Первые три летних месяца своей жизни я и провела в этом имении с мамой и няней.
И тут, наконец, появляется самый главный человек в моей детской жизни — моя незабвенная няня Анна Ивановна Грачева, уроженка села Васильки Смоленской губернии. Женщина редкой красоты и ума, но совершенно неграмотная. Няня приобщила меня к религии, научила молиться и решила крестить.
В 1929 году начали разрушать окрестные церкви и переустраивать район. Глазную больницу каким-то образом передвинули, повернув фасадом от Тверской в сторону переулка. Церковь на углу Благовещенского и Тверской, в которую я ходила с няней, разрушили — на ее месте появился дом для работников «компетентных органов», а рядом с ним — дом Большого театра. Храм Благовещения взорвали, а название переулка не изменили. Но была еще одна церковь, которую я любила еще больше — на углу Сытинского и Большого Палашевского. Сейчас на ее месте стоит школа, и никто не обращает внимания на ее чрезвычайно нестандартную каменную ограду. Это остатки церковной ограды. Два культовых сооружения в нашем районе уцелели, но были отняты у общин — синагога, в которую приезжала молиться моя бабушка, и храм Иоанна Богослова. В обоих были склады строительных материалов.
Кроме няни, самым религиозным человеком в семье была моя бабушка. Она даже в гости к нам приезжала со своей посудой, отдельной для «мясного» и «молочного». И вот однажды она в очередной раз приехала к нам и привезла с собой лепешки, которые поставили на рояль. Я залезла на стул и стала лепешки есть, и за этим занятием меня застала няня. И сказала: своей религии тебя не учат, русской — тоже, и Бога ты не боишься, безобразничаешь. Что было сущей правдой — вопросы религии моих родителей не занимали. Когда у меня пошли детские болезни — корь, коклюш, скарлатина (почему-то два раза) и приходил доктор, няня стояла с иконой и слушала, что доктор скажет. Я почему-то плохо помню, как меня крестили. Мы пошли к подруге моей няни, там был человек в длинном черном пальто (так мне тогда показалось — видимо, это все-таки была ряса). Чтобы занять мое внимание, взрослые предусмотрительно купили мне две игрушки: уйди-уйди и чертика. Они продавались у стен Страстного монастыря.
Чтение
Я очень рано научилась читать — мне не было и четырех лет. Читать хотелось ужасно, но няня не умела, а у папы с мамой не хватало времени. Пришлось учиться самой — в качестве пособия я выбрала издание «Крокодила» Чуковского с крупными буквами и иллюстрациями Ре-ми (то есть Ремизова). Я играла в «чтение» — несколько раз переворачивала страницу, как подсказывала картинка, и в один прекрасный день поняла, что действительно читаю слова. Много лет спустя, уже студенткой МГПИИЯ, я узнала, что такая техника обучения чтению называется «методом целых слов».
Но это было не так уж важно. Самое главное — с этого момента у меня начался период запойного чтения. Читала все подряд: и старые издания, и новые, и разница в орфографии меня не очень смущала — я ее просто не замечала. Как-то раз раскрыла Гоголя, стала читать повесть «Страшная месть». «Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший мертвец» — и рядом соответствующая иллюстрация. Я так испугалась, что дальше читала, отвернувшись, кося одним глазом на книжку.
Немалую роль в моем приобщении к русской литературе сыграл мой дядя, мамин брат Арон. Он работал корректором в газете «Красная звезда». У него не было высшего образования — родители мамы до революции тоже были богатыми (их отец зарабатывал, занимаясь извозом), и после нее их дети в вузы не допускались. Но, несмотря на статус «лишенца», Арон был самоучкой и необыкновенным эрудитом.
Язык
Моим первым иностранным языком стал немецкий: в конце 20-х он был наиболее популярным в СССР. Детей с пяти лет отдавали в так называемые «группы», которые были на каждом бульваре; я ходила заниматься на Патриаршие пруды. Нашу группу держали две пожилые дамы, потомки немцев, приглашенных в Россию Екатериной II. Так что немецкий моих преподавательниц был немного устаревшим. Между собой и с детьми им было удобнее говорить по-немецки, и через год все ребятишки уже бойко лопотали на этом языке. Нас не учили ни письму, ни чтению — только разговаривать.
В школу я пошла сразу со второго класса, причем не по своему району. По ходатайству наркома авиационной промышленности Баранова меня приняли в престижную, «правительственную» школу в Старопименовском переулке, в которой на класс младше меня училась Светлана Сталина, а на три года старше — ее брат Василий.
Я уже была во вполне сознательном возрасте, когда в Мамоновском построили МТЮЗ. Администратором там работал школьный товарищ моего отца по фамилии Бекман, и поэтому я всегда была обеспечена контрамарками. Оттуда я буквально не вылезала. Дошло до того, что я очень серьезно собиралась стать актрисой, и была в этом намерении, в общем, тверда до самых старших классов.
Хочу сказать, что мы с моими друзьями и одноклассниками росли настоящими интернационалистами и патриотами. О каких-либо проявлениях ксенофобии или доносительства не могло быть и речи: могли перестать здороваться и даже побить. Когда видели несправедливость — заступались. Намечалось молодое гражданское общество.
С Барановым, благодаря которому я очутилась в этой школе, связана страшная история — однажды мой отец должен был лететь по своим делам в Нижний Новгород, и его попросили уступить свое место Баранову, которому надо было лететь туда же. Отец уступил. Самолет разбился. Отец остался жив. Через некоторое время подобная же история приключилась с моей мамой во время показательного полета самолета «Максим Горький» она тоже уступила свое место более высокопоставленной даме — и тоже осталась жива.
Тридцатые
Мы хорошо знали, что происходит в Германии, из газет, книг и кинофильмов. Помню, какое впечатление на всех произвели фильмы «Профессор Мамлок» и «Семья Оппенгейм» по роману Фейхтвангера. Конечно, знали мы и об арестах, но думали, что это случайные ошибки, ведь Советский Союз один противостоял фашизму, помогал республиканцам Испании... И вдруг, как снег на голову, — пакт Молотова — Риббентропа. Помню, как долго и нудно шли переговоры с англичанами, как был смещен с должности наркоминдел Литвинов и заменен Молотовым....
Репрессии затронули и нашу семью — как множество других. Далекий от политики, мой дядя Арон был арестован по доносу каких-то своих приятелей, всю войну провел в Магадане, несмотря на неоднократные просьбы отправить его на фронт. Другой мамин брат, из Одессы, благодарный советской власти за НЭП, в тридцатых сам пошел на Лубянку и сообщил о кладе, который он заложил в одном из укромных мест Одессы. Туда были отправлены солдаты — однако Одесса есть Одесса, и клад, конечно, уже нашли более предприимчивые земляки. Посадили не только моего дядю, но и его жену, и лишь мамин знакомый сотрудник НКВД помог им выйти на свободу. Я помню, как жена друга нашей семьи, летчика испытателя Якова Николаевича Моисеева, говорила маме: «Ты, по крайней мере, знаешь, что твой муж придет вечером домой». На что моя мама с горькой иронией ей отвечала: «Я тоже этого не знаю». Отцу повезло — ему пришлось всего лишь перейти с номерного завода в главное управление авиационной промышленности.