Ее наемник
Шрифт:
Мой отец убил мою мать.
Я — сын Ойсина Кассана.
Каждое слово звучало, как удар колокола. Глухо. Неумолимо. Неотвратимо.
Я — сводный брат Коннора Кассана.
Человека, за которым я охотился всю жизнь, человека, которому посвятил себя — каждую кость, каждую рану, каждую ночь, проведённую в ожидании мести.
И теперь оказалось, что мы связаны кровью.
Их кровь течёт во мне, а моя — в них.
Как будто мир, в котором я жил, рухнул целиком, камень за камнем, обнажая под ним гниль, от которой я бежал, не зная, что она во мне. Все мои убеждения, все ответы, которые я считал истиной, моё происхождение, мои цели — всё оказалось ложью, такой чудовищной, что её тяжесть парализовала меня.
Звон в ушах стал громче, и тишина вокруг превратилась в вязкое болото, где невозможно дышать. Я смотрел на свои руки, будто впервые видел их. Открытые ладони. Линии, прорезанные временем, шрамы, полученные в погоне за справедливостью. Но теперь казалось, что это не мои руки.
Чьи они?
Неужели такие же, как у Коннора?
Одинаковая форма пальцев, одинаковая ширина ладони?
И если это так, то неужели в этих руках — то же самое зло?
Перед глазами вспыхивали образы — все вещи, которые я делал, веря, что борюсь с тьмой. Но теперь каждый поступок, каждое молчание, каждое оправданное насилие обретало иное значение. Я видел, как бездействовал там, где должен был вмешаться. Как закрывал глаза ради миссии. Как позволял себе наслаждаться приливом адреналина, когда мир вокруг погружался в жестокость, а я убеждал себя, что это — ради большего блага.
Я представил, как эти руки — мои руки — повторяют движения моего отца. Как они поднимаются, чтобы ударить. Как сжимают запястья женщины, лишая её воздуха. Как хватают, ломают, калечат. Мою мать.
Эта фантазия вспыхнула ярче, чем воспоминания, и беспощадно прожгла меня изнутри.
Перед внутренним взором возникла Сэм. Я увидел страх в её глазах, услышал её голос — дрожащий, беззащитный, но полный решимости:
«Давай уже покончи с этим… Просто покончи с этим».
Я снова увидел мужчин, которые набрасывались на неё, как голодные звери. Видел, как они царапали её кожу, рвали её, давили её — и в каждом движении, в каждом рывке, в каждом всполохе их ярости мне мерещились руки моего отца.
Руки моего брата.
Руки, с которыми меня теперь связывает кровь.
Я почувствовал, как поднимается ярость — не знакомая мне холодная, выверенная ярость охотника, а совершенно иная. Ярость первобытная, раздирающая, как если бы моя грудная клетка стала слишком мала для сердца, которое бьётся внутри.
Он знал?
Коннор знал всё это время?
Он исчез, оставив меня в тени собственной ненависти. Где он был, чёрт возьми? И зачем позволил мне охотиться на него, словно всё происходящее — всего лишь игра?
Во мне что-то рвалось наружу, необузданное и дикое. Я поднял лицо к потолку, и горло само сорвалось в крик — низкий, хриплый, раздирающий. Это был не звук человека. Это был звук зверя, который только что понял, что его клетка — это его собственная кровь.
44
СЭМ
Я очнулась в своей клетке — если это вообще можно назвать пробуждением — с таким ощущением, будто меня разорвали на части, раскидали мои внутренности по пустынному шоссе и позволили каждому проезжающему грузовику проехать по ним снова и снова, пока от меня не остались лишь бесформенные ошмётки боли. Память зияла провалами: я не знала, как оказалась снова в домике, сколько прошло часов, дней, сколько раз меня отключали, подмешивая наркотики так, что время переставало существовать, а сознание прижимало к полу, как тяжёлая волна прилива, то отступая, то наваливаясь вновь.
Я свернулась калачиком в дальнем углу клетки, обхватила колени руками и уткнулась лбом в дрожащие ноги, пытаясь сдержать тошноту, которая поднималась откуда-то из глубины живота. На мне было жёлтое платье — то самое жуткое, мёртвое жёлтое, какое было на той девушке-брюнетке, когда её застрелили за попытку побега. Платье липло к коже, будто предупреждение. На запястьях — наручники. На шее — новый ошейник, затянутый так беспощадно, что каждое глотательное движение отдавало в горло тупой пульсацией, а дыхание приходилось выдирать из себя, как сорванный пластырь.
Детей нигде не было. Это отсутствие было ощутимее любого присутствия, словно воздух вокруг стал пустым и хрупким.
Мужчины сновали по подвалу туда и обратно, перетаскивая коробки, что-то перекрикиваясь, торопясь. Над головой не смолкали шаги — тяжёлые, быстрые, нервные. Голоса множились, превращаясь в бурлящий хаос, в котором команда сменяла команду, а раздражение соседствовало с нетерпением. Машины подъезжали и уезжали по подъездной аллее, оставляя за собой запах выхлопов и предчувствие чего-то надвигающегося. Всё вокруг двигалось, кипело, оживало — и всё это означало одно: что-то скоро должно случиться.
Я опустила взгляд, прижалась к холодной, пахнущей металлом стенке клетки, пытаясь исчезнуть, стать меньше, тише, пустее. Часы тянулись медленно, вязко, словно их стрелки скользили по сгущённому воздуху. Сон был вне досягаемости. Слёзы — тоже. Я просто сидела, дышала урывками, смотрела на металлическое дно клетки, чувствуя внутри себя такую глухую пустоту, что казалось, будто сердце превратилось в пепел.
Я была уверена, что это конец.
И самое ужасное — я была готова.
Я не знала, жив ли Роман, где он, поймали ли его, убили ли. Не знала, пытался ли он добраться до меня или уже лежит где-то, забытый, как и я. Но знала одно: он не пришёл. На этот раз мой герой не прорвался сквозь стены. Не сорвал с меня цепи. Не появился в последний момент, чтобы вытащить меня из темноты.
Я потеряла надежду. Настоящую, ту, которая горела слабым огоньком даже в самые страшные минуты. Теперь она погасла.
Я потеряла Романа.
Потеряла свободу, которая едва успела стать чем-то реальным.
Потеряла детей, которых забрали и, вероятно, уже продали или убили.
И вместе с ними потеряла себя.
Глубоко внутри я чувствовала, что даже если чудом выберусь из этого подвала, из этой клетки, из этой жизни — я уже никогда не вернусь полностью. Какая-то часть меня останется здесь, среди бетонных стен, криков, шагов, цепей.
И да, я была готова умереть. Не с отчаянием, а с тихим, мрачным пониманием, что во мне больше не осталось света, который стоило бы спасать.
Во мне не осталось ничего живого.
45
РОМАН
Мой крик загрохотал под сводами пустой церкви, разлетелся по углам, ударился в витражи и вернулся ко мне эхом — резким, рваным, почти осуждающим. Я наклонился, поднял упавший телефон и, обернувшись, понял, что старушка исчезла. Просто растворилась.
На скамье, где она сидела всего минуту назад — возможно, до того, как я напугал её своим криком до полуобморока, — лежали ключи от машины.
Я быстро пересёк часовню, сердце колотилось так, будто собиралось проломить грудь. Наклонился, поднял ключи. Они были тёплыми.
Слишком тёплыми.
— Здравствуйте? — позвал я, обводя взглядом пустое помещение. Поднялся на подиум, пытаясь убедить себя, что она просто отошла. — Мадам?
За крестом я заметил узкую дверь, словно спрятанную в тени.