Ефимов кордон
Шрифт:
— Я теперь понимаю, почему в твоей комнате все стены детскими портретами увешаны!.. — улыбнулся Николай.
— Да, тут для меня все… — тихо сказал Ефим. Он умолк, с долгой улыбкой глядя в небо. Оно было такое живое, такое близкое, что Ефиму чудилось: если долго глядеть вверх, в самую его глубину, увидишь, как оно сгущается и спускается к лицу. Его глубина зароилась вдруг, завилась, закружилась, как стаи птиц в беспорядочном радостном полете за густой синевой. Ефиму даже показалось, что он расслышал шум множества крыльев…
— Детский образ для меня — первообраз гармонии… — заговорил он снова, все еще глядя в самый зенит. — Человек приходит в мир гармоничным. Разбудить в детской душе творческое начало и не дать заснуть этому началу — вот что надо делать! Ребенок изначально должен чувствовать себя на земле творцом!.. Ведь вот что удивительно, если даже себя взять: я был еще совсем ребенком, а уже откуда-то во мне бралась вера, что есть во мне какое-то большое богатство, уже заложено кем-то…
Человек с самого детства должен жить затейливо, с фантазией! Я вот пожил в городе… Что меня там так теснило порой? Что угнетало?.. Рационализм, шаблонность… Вся там культура слишком тщательна и усердна, натуре с сильным, неиспорченным обонянием от нее запахнет неживым… Я хочу другого — искреннего, доброго… Это вот как в лицах людей: есть лица идеально правильные, любая черта совершенна, но смотреть на такие скучно, чаще всего они холодны, лишены живой игры, выразительности, им словно бы недостает какой-то неправильности, случайности… Вот и я хотел бы видеть такое вокруг себя — в повседневной жизни людей, чтоб у нее было живое, доброе, некаменное выражение…
Люди еще поймут это, когда устанут от прямой линии, от своей излюбленной прямой линии! Им захочется несовершенства, причуды! Ведь человеку, кроме всего прочего, так нужно случайное, удивительное, неожиданное, ему свойственно ожидание чуда. Его чем-то притягивают старые деревни, старинные города… Чем? Духом чего-то вечного, неотрывного от живой природы, от естественного… Ведь природа почти не знает прямой линии, она прихотлива в любой малости, а мы, ее дети, разве не должны ей следовать?.. Вон как приятны бывают глазам разноликость свободно понастроенных домов и домишек, где все возникло вроде бы по воле случая!.. Строить надо так, по-моему, чтоб не только одна, пусть и принаряженная, рациональность была в мыслях строителей, а еще и радость, и веселье, и затейливость!
Ведь не только город, Николай, страдает излишней рациональностью, деревня — тоже. Вон посмотри — изба на избу как похожа! Однообразие, скука… Тут-то уж, казалось бы, каждый для себя строит, так прояви выдумку, сруби свою избу и укрась ее так, чтоб твоя душа в ней сказалась! Нет же! Повторяют друг дружку и — никаких!..
Ах, другой, другой вижу я свою деревню! Я бы даже каждое окно, каждый наличник сделал на особицу! — Ефим повернулся к Николаю. — Вот погоди, я это все вылеплю, обожгу, раскрашу! Покажу шабловским…
Невдалеке от них виднелся новый флигель помещика Перескокова. Место было выбрано для усадьбы на редкость удачно: сказался художественный вкус владельца. (Ефим слышал, что Перескоков увлекается живописью.)
Флигель выглядывал из-за малиновых зарослей цветущего кипрея, ярко полыхали, отражая лучи заходящего солнца, большие окна; мягко сияли четыре деревянные колонны, окутанные оранжевым светом. Ефим умолк, глядя на этот флигель. Он и раньше заглядывался на него, особенно по вечерам, на закатах. Так и представлялось: за рекой ждет его пустующий, просторный дом, в котором он устроил бы не только художественную мастерскую, открыл бы там деревенский народный дом, был бы в том флигеле и театр, и школа-студия, в которой занимались бы деревенские ребятишки под его руководством и лепкой, и рисованием, и пением…
Флигель этот чаще всего пустовал, сам Перескоков бывал на своей лесной даче только наездами, в летнюю пору. В небольшой сторожке жил один сторож-бобыль. Перескокову под Шабловом принадлежал сосновый бор, его-то и охранял этот сторож.
Глядя на перескоковский флигель, Ефим думал о том, что вот как нелепо устроено все на земле: совсем рядом, в красивейшем месте, на виду деревни, стоит просторный пустующий дом, в нем он мог бы начать большое, давно задуманное дело, там ему было бы так вольно жить и работать!.. Но он ютится в крошечной комнатушке, холста порядочного поставить негде, весь стеснен, постоянно испытывает родительское непонимание… Вон отец как-то на днях буркнул сокрушенно: «Он у нас — не от той кобылки жеребенок…» Непонятен он для родителей, неясен… Ему бы жить обособленно, своим миром, в стороне от семьи… Но куда денешься? В лесную шалашку не уйдешь…
Лето дозрело, дошло до средины. Рано утром вся Ермаковская вотчина выехала на Илейно.
Ефим с нетерпением ждал сенокоса: Илейно для него — любимейший уголок на земле. И вдали от родных мест душа его не раз там летовала. Ах этот светлынный, несмеркаемо сияющий мир! Илейновские сенокосы остались в его памяти праздником и не представить их без незабвенных дедушки Самойла и бабушки Прасковьи…
Бывало, дедушко Самойло пойдет на Илейно, так уж слышно, что он идет! И сам с собой разговаривает, и с собакой Серком. Посреди дороги остановится с соседом: «Здорово, Захар!» — «Здоров, Самоньк! Али — на Илейно?» — «Да, пошел новину рубить! Этта Васька ходил, у Казенной начал там сколь-то…» Перекликнется так с соседом и — дальше — на Илейно!..
«Разговорчивые» были старики! Не надо им и собеседника! Бабушка Прасковья, бывало, и с курицами разговаривает, и с коровой, пока доит, а потом — даже с кринками. А уж когда собираются всей ватагой на Илейно, тут разговоров не переслушать! И каждое слово в простоте души сказано. Дедушка Самойло рассуждал как-то: «Я вот чего люблю меж людьми, уж каким человек-то перед тобой стоит, так уж он и пусть стоит настоящим своим манером, чтоб вся душа его виднехонька, чтоб видно было, что он весь тут без хитра, и ничего нигде у него не спрятано, никаких таких подвохов, никаких закоулков темных в его душе нет, чтоб светлым-светлехонько — как ясным днем! И не думай, что тебе там какая-то неприятность готовится, не опасайся! Ну, и сам, значит, раскладывайся, как дома, безо всякого! Оно и спокойно! В простоте — все!..» Любая мысль деда всегда текла мимо хитрой словесной сложности, хоть и любил он затейливое слово, да не ради того, чтоб за ним спрятать какую-нибудь хитрость: простота тоже не должна быть прямой, как гвоздь! Лучше, когда она с узорами!.. Легко давался деду его затейливый говор.
Шабловские вообще — народ бойкоязычный, разговористый. Само собой и тут не одни говоруны живут, и такие водятся, у которых слова в голове друг от дружки за сто верст живут: пока вслед за одним словом второе явится, выспаться можно, в ожидании, иголку в стогу отыскать… Но такие редкость. Доброприветными, словоохотливыми были всегда шабловские. Видно, сказалось в них само место, на котором жили, — высокое, с широким обзором, на таком душа не заугрюмится.
И вот взныли колесные оси, запофыркивали лошади, заслышались разговоры и смех, большой обоз потянулся из Шаблова в легком довосходном туманце. Ефим не поехал на телеге со своей ватагой. Опередив всех, он отправился на Илейно тропой-прямкой, Ему хотелось первым оказаться на кулигах, чтоб все услышать так, как, наверное, слышит само Илейно, и далекий приближающийся скрип, и тележную дрожанку, и голоса подъезжающих сенокосников; почувствовать приближение самого праздника по имени Сенокос…
Через поле от деревни он шел медленно. Давно ли он тут пахал и сеял, на своих полосках, и вот в нем шевельнулась крестьянская радость: ржи были уже высоки и в утреннем розоватом свете словно бы лоснились, выметались и уже серебрились овсы…
Скорым шагом по сумеречному, обкуренному туманом лесу он дошел до Самойловой новочисти (дедушкиной новочисти!). Задержался возле избушки на Захаровой кулиге, постоял под большой березой, прислушиваясь; через кулигу Ивана Серова, через Долгий Наволок и Варовой прошел к своему овсищу, к своей новине. Посмотрел на озимые, они были неплохи. Заглянул на Карпиеву кулигу, на Серегину кулигу… На кулигах было тихо и сонно…
Миновав Семенову кулигу, Пуп-кулигу, Одарьину кулигу, Обрашицу, лог, вышел к новочисти, на которой пахал и сеял весной…
Вскоре стали подъезжать сенокосники. На Илейне у них два пристаница: одно — рядом с Пуп-кулигой, у ключика, тут было до двух десятков шалашек, это место называлось Деревней, второе — на Обрашице, там обычно останавливались три-четыре ватаги. Еще дед Самойло облюбовал это место.
Ватаги разъезжались по своим кулигам: ватага Семена Скобелева свернула на Семенову кулигу, Николая Федоровича Скобелева ватага остановилась на Обрашице, на Пуп-кулиге — ватага Павла Лебедева, на Долгом Наволоке — ватага Павла Кукушкина, на Офонином Наволоке — ватага Ивана Афанасьева…