ЖАНРЫ

Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:

В пять часов Елизавета созвала в Грановитую палату иностранных послов, духовных лиц высокого сана и знать первых четырех классов с женами на бал, который продолжался до полуночи. Порой она прерывала танцы затем, чтобы, подойдя к окну, показываться толпе и бросать ей пригоршни монет; для угощения собравшегося народа царица велела приготовить четырех быков, фаршированных мясом, рыбой и птицей. Два фонтана били попеременно то белым вином, то красным; белый хлеб раздавали без счета.

Назавтра, то есть 29 апреля, с восьми часов в Кремле собрались сановники, фавориты и придворные, образовавшие кортеж, призванный сопровождать императрицу в ее дворец на берегу Яузы. В момент, когда она садилась в карету, со стен Кремля грянул залп из ста одной пушки и зазвонили колокола Ивана Великого. Все священники вместе с причтом должны были выходить из своих церквей с крестом и иконами, когда этот кортеж проезжал мимо, и благословлять его дорогу. Их колокольни присоединяли свой звон к тому, что уже несся с башен крепости. У каждых ворот стояли ученики Славяно-греко-латинской академии, все в белом и с лавровыми венками на головах, и пели в честь императрицы. Москвичи в самых парадных одеждах приветствовали ее низкими поклонами. Улицы были украшены зелеными ветвями, целыми деревцами и кустами, возле домов, украшенных коврами, вовсю играли музыканты. Шествие достигло дворца, и вот наконец придворные, фавориты и министры, все до одного уже измученные сверх меры, смогли откланяться и разбрестись по домам. Елизавета отобедала в тесном кругу самых близких.

На следующий день она принимала их всех за завтраком. Эта мизансцена разыгрывалась в новых декорациях: Елизавета и ее племянник сидели за одним столом под балдахином. Петр оставался ее наследником, но этот статус был возвращен ему пока что лишь в тесном кругу приближенных, в императорских покоях, а не там, где складывается общественное мнение и творится политика, не в Кремле. На официальных церемониях между ним и государыней сохранялась определенная дистанция, свидетельствующая о шаткости его положения. Сотрапезники заняли те же места, что ранее в Грановитой палате; гастрономические удовольствия сопровождались музыкой и журчанием фонтанов. Завершением этих достопамятных дней послужил бал. Он состоялся 3 мая: на ужин и вечер с танцами в Кремль были приглашены дворяне первых шести рангов. На сей раз каждый из приглашенных должен был вытянуть билетик с указанием номера его партнера. Затем придворные, разбившись на пары, заняли места согласно своим билетикам в пиршественной зале, украшенной маленькими апельсиновыми деревцами. Мужчины и женщины приступили к трапезе вместе, императрица уселась с ними за один стол. Прием продолжался до двух часов ночи. Назавтра те же гости получили приглашение на ужин, за которым последовал бал; разошлись они в час ночи.

Двенадцать дней знаки императорской власти Елизаветы — ордена Андрея Первозванного, Святого Александра Невского и Святой Екатерины, платья и мантии с драгоценностями — были выставлены на всеобщее обозрение в Грановитой палате вместе с троном и балдахином. Все москвичи, за исключением черни, могли прийти полюбоваться на них. Гвардейцы, сменяя друг друга, следили за этой массой любопытных зевак, проходящей через дворец: всего там за эти дни побывало 136 258 человек{211}.

Празднества, организованные Рошамбо, следовали друг за другом почти без перерыва: 8, 9, 11, 13, 16, 19, 23, 25 и 31 мая, а потом еще 3 и 6 июня устраивались маскарады, на каждом из которых Елизавета и великий князь появлялись в новых костюмах. В маскарадах участвовали дворяне первых шести рангов, но это не возбранялось и богатым купцам, если последним удавалось раздобыть входной билет. Число гостей достигало тысячи. Кроме танцев, их ждали буфеты с закусками и напитками. Для того чтобы как следует попотчевать наиболее именитых приглашенных, готовился ужин, только персидский посол, не притронувшись ни к одному из кушаний, ограничился тем, что бесстрастно созерцал происходящее. Иностранные наблюдатели дивились тому, сколь много священнослужителей посещало эти, сказать по правде, достаточно фривольные сборища, без церемоний смешиваясь с толпой. Празднества, связанные с коронацией, послужили поводом для постановки оперы «Милосердие Тита», пролог к которой сочинил фон Штелин: в нем шла речь о России, удрученной невзгодами, но утешенной восхождением новой звезды; музыка же принадлежала Доменико Далолио. Не ограничившись ролью либреттиста, фон Штелин взял на себя исполнение партии флейты. На сцене этот диалог мифических персонажей, то и дело прерываемый балетными танцами и пением, был сдобрен театральными эффектами, игрой света и живописными обманками. Таким образом, фон Штелин оказался у истоков особого сценического жанра, являвшего собой нечто наподобие дописьменного театрализованного действа, впитавшего в себя все разновидности лирических и драматических искусств{212}. Зеваки присутствовали на этих представлениях, не снимая своих масок, а по окончании тотчас отправлялись восвояси — на бал, который должен был закончиться лишь под утро.

Ко всем этим ночным приятностям прибавлялось то, что город все время освещали бесчисленные фейерверки. Празднества продолжались до 7 июня и обошлись без серьезных неприятностей. Хотя царица была суеверна, ее не напугали те немногие досадные мелочи, которые можно было бы истолковать как дурные предзнаменования: куда-то запропастилось ее жемчужное ожерелье, триумфальная арка была повреждена, один фейерверк не получился… Такие приметы не могли помешать началу долгого счастливого царствования. Праздничные церемонии задавали тон грядущим годам, коим надлежало протекать под знаком благоденствия, радости и сияющих ожиданий. Фейерверк, которым завершались торжества, послужил новым символом, возвращающим ко все той же важнейшей идее: гранатовое дерево — воплощение плодоносной щедрости — на глазах толпы во всю ширь раскинуло ветви и увенчалось короной: «Meam mihi reddo coronam (Сама себе вручаю корону)». При этой новой власти Россия должна была вновь обрести свою самобытность.

Празднества по случаю коронации послужили поводом для улаживания маленького семейного дела: Елизавета пригласила к себе матушку Разумовского Наталью Демьяновну, а также и сестер фаворита; эти украинские крестьянки получили право занять почетные места на церемонии в Успенском соборе. Старуха не узнала своего сына, разодетого в ослепительный полукафтан и несущего шлейф за императрицей. Хотя и ее саму тоже принарядили, как важную даму-щеголиху: в ту пору ходил слух, что после этого, проходя мимо зеркала, она подумала, будто видит перед собой Елизавету собственной персоной. Последняя приняла свою без пяти минут свекровь со словами: «Благословен плод чрева твоего!»{213} Ведь прибытие Натальи Разумовской имело и другую цель: ей предстояло присутствовать при тайном венчании своего сына и дочери Петра Великого. Где именно совершилось это событие, в точности не установлено: может, в Перово (селение близ Москвы), может, в столичном предместье Петровское. По некоторым свидетельствам, любовники соединились брачными узами аж в самой Троице-Сергиевой лавре, а таинство совершил архимандрит Кирилл Флоренский, еще один мимолетный воздыхатель царственной невесты. Впрочем, это предположение маловероятно, ведь такая свадьба не прошла бы незамеченной. Стоит поразмыслить о мотивах, побудивших царицу к столь экстравагантному шагу. Возможно, тут были замешаны интриги Бестужева, заинтересованного в браке Елизаветы с человеком, начисто лишенным какого-либо политического веса. Ведь таким образом он устранял со своего пути некоторых опасных соперников вроде Воронцова или Лестока. А может быть, это была идея царицына исповедника Лубянского, который был в восторге от того, что в этом украинском красавце нашел истового поборника православной церкви. Официально признанным супругом царицы Разумовский так никогда и не стал, но можно предположить и то, что государыня, будучи до крайности набожной, наперекор всем своим сексуальным эскападам хотела освятить их любовь. В ту пору она была очень увлечена своим певчим и не скрывала, какого рода отношения связывают ее с этим тридцатилетним красавцем. Он сопровождал ее всюду, и она доходила до того, что во время официальных приемов могла поправить на нем одежду. Этот брак (предположительно заключенный еще до официальной коронации) начал занимать умы современников, и толки о нем продолжались во все годы царствования Елизаветы. Французский посол несколько раз писал членам Государственного совета своей страны, что об этом браке будет объявлено открыто; втайне он надеялся полюбоваться, как дочь Петра попадет в ловушку тех матримониальных обычаев, что сложились в представлениях французов с их салическим законом. Но до официальных деклараций относительно брака Разумовского и императрицы дело так никогда и не дошло. Добровольно отказавшись от возможности официального супружества и передачи потомкам наследственных прав по материнской линии, императрица взамен претендовала на признание своей прямой связи с Божественным началом. Елизавета, уверенная, что, как никто другой, близка к совершенству, взяла на себя миссию единолично служить посредницей между народом и Творцом всего сущего; потому-то она и не могла признать над собой супружескую или сыновнюю опеку. Добродушный Разумовский ничего подобного не требовал, однако великий князь Петр в этой ситуации чувствовал, что его несправедливо ущемляют{214}.

Коронация в глазах Елизаветы приобретала особенное значение: эта церемония посредством разветвленной системы библейских и мифологических символов должна была устранить малейшие сомнения в весомости ее прав. Конечно, от большинства населения огромной России, в тот момент как бы привлеченного ею в союзники, смысл всей этой символики ускользал, зато дипломатический корпус и знатные гости, которых Елизавета таким окольным путем желала убедить, что Россия безупречно войдет в семью европейских народов, не должны были остаться равнодушными. Петр I женился вторично по любви и освятил свой брак коронацией новой супруги. Его дочь не видела никаких препятствий к тому, чтобы заключить с молодым крестьянином брак, неподобающий в глазах общества. Исполненная самонадеянности благодаря полноте своей власти, она никоим образом не согласилась бы, чтобы какой-то мужчина, император или принц-консорт, мог затмить ее. Русской царевне не давал покоя жребий Марии Терезии, из прагматических соображений названной наследницей империи Габсбургов, но после смерти своего отца сверх ожиданий утвердившейся на престоле. Нисколько не боясь, что ее постигнет участь Анны Иоанновны — та, разумеется, была самодержицей, но зависела от решений троицы сановников, жаждущих власти, — Елизавета хотела быть единственной законной наследницей отцовской империи. Возродив в собственном лице политическую, религиозную и юридическую власть Петра, она, подобно Астрее, должна была демонстрировать миру свое одиночество.

Отличия этой церемонии от коронации французских монархов значительны{215}. Императрица возлагает на себя высочайшую духовную миссию: она не только посредница между Богом и страной, но и руководит деятельностью церкви. Однако царь не волшебник: от его персоны не ждут таких чудес, как исцеление золотушных, практиковавшееся при восхождении на престол французского монарха. Сакрализация российских императоров (такой титул сделался официальным лишь с 1721 года, с коронации Петра I, за которой последовала в 1724 году коронация Екатерины I) берет начало от родителей Елизаветы, отнюдь не восходя, как на Западе, к средневековой традиции. Церемонии интронизации не предшествовало никакое волеизъявление знати: ритуал совершился сам по себе и сам себя узаконил. Сама по себе последовательность его этапов также исполнена значения, указывая на основной момент: волю Божью. Во Франции помазание является первым этапом церемонии; за ним следует вручение знаков верховной власти, коронация и восхождение на трон; наконец, церемония завершается мессой и причастием. На Руси в XVIII веке в ней не участвуют атрибуты, указывающие на власть закона, жезл правосудия и царское ожерелье — символ веры. Держава, скипетр, печать и корона были вручены Елизавете по ее же собственному приказу. Вдобавок помазание предшествовало таинству причастия Святых Даров. Вступив в алтарь, императрица присвоила себе все функции разом — как духовную, так и мирскую власть! Церемониал в его русском варианте отражал не столько тенденцию перехода своего религиозного смысла к политике, сколько идею слияния этих двух начал, включая сюда и самое справедливость, излучаемую персоной властителя. Этот же симбиоз сквозит в аллегорических изображениях, украшавших врата, ковры и гобелены, выставляемые напоказ во время процессии.

Детали церемонии известны нам благодаря усилиям Якоба фон Штелина, члена Академии наук, которому была поручена организация фейерверков и представлений. Он их увековечил в блистательном альбоме, созданном под влиянием «Истории помазания и коронации наших монархов в Реймсе, начиная с Хлодвига и кончая Людовиком XV», выпущенной в 1722 году каноником Реньо. Произведение фон Штелина, выпущенное в свет в 1550 экземплярах, было распространено по канцеляриям, коллегиям, монастырям, затем его стали дарить посланцам чужеземных монархов, дабы тем самым обеспечить ее императорскому величеству вечную славу{216}. Альбом открывался гравюрой, где императрица была представлена в мантии, короне, со скипетром и державой. Елизавета изображалась без каких-либо аллегорических фигур и символов — одна, в своем дворце; ее персона сама по себе служила гарантом незыблемости власти. Русская императрица стремилась утвердить свою легитимность в глазах европейских дворов посредством тщательнейшего соблюдения ритуалов, предусмотренных протоколом, имитирующим западные традиции, но не пренебрегающим и непреложным наследием старины, идущим, по сути, не столько от Византии, сколько от российской ортодоксальности. Так, настояв на своем непременном триумфальном въезде в столицу по Тверской, наводненной вездесущей гвардией и прочими войсками, она тем самым не преминула напомнить о победоносном возвращении Петра Великого в Москву после Полтавской битвы, совершившемся через несколько дней после рождения Елизаветы. Царевна постаралась также оживить в памяти населения коронацию ее матери — церемонию, когда военщина оттеснила священников на второй план и не митрополит, а сам Петр возложил на голову жены императорский венец.

Современники не слишком вдавались в вопрос о том, подобает ли женщине занимать столь высокое место в церковной иерархии, хотя она при этом не постеснялась ущемить интересы представителей высшего духовенства, присвоив их функции. Впрочем, исследователи наших дней тоже еще всерьез этой темой не занимались{217}. А между тем российская специфика XVIII столетия, несомненно, заслуживает того, чтобы о ней поразмыслить. Европейская (французская) модель, предполагающая, к примеру, частичную идентификацию монарха с Иисусом Христом, никоим образом не приложима к тому, что происходит на пространствах по ту сторону болотистой долины Припяти, хотя русская имперская символика также намекает на то, что основная миссия правителя — установление божественной справедливости на земле, предназначение посредника, передающего дольнему миру веления, ниспосылаемые свыше. На памятной медали, отлитой в честь восхождения Елизаветы на российский трон, мы видим ее в окружении воинов принимающей корону из рук Провидения — аллегорической фигуры, парящей в облаках: таким образом, императрица приемлет венец от щедрот Господних, но при содействии своих верных подданных{218}. В первом манифесте, опубликованном ею после государственного переворота, настоятельно подчеркивалось, что царевна пользуется народной поддержкой. Но каким образом Елизавета сумела прибрать к рукам, притом во всей полноте, роль, подобающую монарху с точки зрения понятий, сложившихся на Западе, и благодаря этому войти как равная в круг европейских правителей? Эта молодая женщина сама взяла корону и возложила ее на себя, что в данном случае не означало ни разрыва с церковью, ни попытки демонстративно поставить государство выше церковных институтов; в ее лице соединились религиозная и светская власть, но сверх того она выступила как продолжательница старомосковских традиций, одновременно воплощая собой крепнущий самодержавный абсолютизм{219}.

ПРЕДАТЕЛИ, ЗЛОПЫХАТЕЛИ И ЖЕРТВЫ

Начиная с весны 1742 года придворная жизнь, по-прежнему перенесенная в Москву, вошла в обычную колею. Императрице нравилось окружать себя иностранными послами, чтобы сыграть в «квинтич» (своего рода «очко», только не до 21, а до 15): Шетарди, англичанин Сирил Вич, австрийцы Ботта и Мардефельд увивались вокруг молодой царицы, плененные ее грацией и любезностью. У всех были на устах судебные процессы против «немцев», сначала приговоренных к смерти, потом высланных в Сибирь благодаря личному вмешательству императрицы. Прогерманская придворная группировка, судя но всему, была обезглавлена, сторонники Австрии, на которых Елизавета косилась с подозрением, сочли за благо помалкивать{220}. Фридрих II, по-прежнему недоверчиво настороженный, догадывался, что положение шаткое{221}. Приверженность царицы к Франции держалась только на ее личной симпатии к Шетарди, с которым, как поговаривали злые языки, у нее была легкая амурная интрижка.

Поделиться с друзьями: