Елизавета Петровна. Императрица, не похожая на других
Шрифт:
В первое время французский дипломат умело подогревал признательность к нему государыни. Он, что ни день, норовил ей напомнить о моральном и материальном вкладе Людовика XV в дело восстановления в России порядка и справедливости: своим счастьем Русь была обязана Версалю, и он рассчитывал извлечь из этого выгоду{222}. Однако миролюбивая, добродушная Елизавета помнила и о том, что Франция, стремясь ускорить падение Брауншвейгского дома, не пожалела средств на развязывание войны между ее страной и Швецией. С тех пор прошло два года, а конфликт все еще не был урегулирован: Швеция и Россия продолжают отрывать друг от друга клочья территории{223}. Сенаторы получают приказ следить за тем, как ведутся военные действия, и обеспечивать своевременную доставку кормов для лошадей, провизии и денег для солдат. Генерал-аншеф Кейт и фельдмаршал Ласси шлют ее величеству донесения об успехах русского оружия, однако и жалобам на недостаточное снабжение войск конца нет.
Императрица требует, чтобы переговоры со скандинавскими соседями относительно территориальных претензий были поскорее доведены до конца. В этом вопросе дочь Петра Великого настаивает на условиях Ништадтского договора: она отказывается уступить Финляндию, считая, что в этом случае город Петербург оказался бы не защищен от любых враждебных посягательств{224}. Устные Елизаветины посулы 1740 года, по-видимому, совершенно забыты, и недаром. Может ли Франция вынудить Россию возвратить когда-то завоеванные территории? Нельзя и помыслить о том, чтобы упустить Швецию, столь ценную союзницу в этой войне за австрийское наследство. Не забыта и мечта о Восточном редуте, территории, объединяющей Польшу, Швецию и (если позволит обстановка) Данию с целью охранить Россию. Амело замыслил вести двойную политическую игру: с одной стороны, подстрекать Стокгольм к продолжению войны со славянским соседом, с другой — уверять этого последнего, что поддержка Франции ему обеспечена. Русские между тем с легкостью одерживают победу за победой — и опустошают Финляндию. Один офицер похвалялся, что сжег 97 финских селений, попутно уничтожая все житницы, убив 300 человек и взяв в плен четверых{225}. Шетарди, не спросив позволения у Версаля, посоветовал шведу Левенгаупту положить конец этой бессмысленной бойне. Елизавета с пониманием относилась к желанию Франции, чтобы ее договоры со Швецией были соблюдены, но не хотела уступить ни пяди территории. И была уверена, что Людовик ее поймет. И что же? Версаль подбил Турцию вступить в войну на стороне своих союзников — шведов. Хуже того: Франция подписала оборонительное соглашение с Данией, которое шло вразрез с интересами Голштейнского дома, то есть Петра, наследника тропа Романовых! Шетарди совсем растерялся, он уже не знал, какому святому молиться. Как теперь убедить Елизавету в искреннем расположении Людовика, да и в собственной доброй воле?
Между тем именно Шетарди было поручено вести переговоры со шведами, представляя позицию Франции, да заодно и России. Амело, проявив известное легкомыслие, возложил на этого якобы тонкого знатока полночных стран всю ответственность. Между тем маркиз, будучи приближен к императрице и вовлечен в формирование ее первого правительства, увяз в русской политике как в болоте. Его двойственное положение на переговорах в Або (1743 год), где он официально фигурировал как француз и одновременно как русский, тормозило ход переговоров. Шетарди путался в собственных стратегиях, тщетно пытаясь уравновесить требования «своей» государыни и заботы французского монарха о справедливой дипломатии{226}. В Або Швеция, поддерживаемая Францией, выдвинула завышенные требования: Елизавета рисковала потерять Карелию. Бестужев, пользуясь таким поводом, принялся чернить не в меру предприимчивого посла: мол, Людовик возомнил себя арбитром в политике северных держав, он манипулирует Россией при посредстве Шетарди. Надо не допустить вмешательства его христианнейшего величества в эти дела. Весьма расстроенная, государыня объявила, что очень важные причины побуждают ее отказаться от посредничества Франции в отношениях северных держав. Русским агентам в главных европейских столицах была роздана циркулярная нота, требовавшая, чтобы тамошние правительства воспротивились вмешательству Людовика в переговоры, затрагивающие Швецию{227}. Императрица настаивала теперь на прямых контактах: она послала в Або на смену своему благодетелю старого генерал-аншефа Румянцева, русского представителя в Стокгольме Люберса, бывшего посла в Константинополе Неплюева и генерал-прокурора Трубецкого. Этот зубастый квартет был призван противостоять непомерным амбициям Версаля{228}.
Батальон советников императрицы, таких же корыстных интриганов и карьеристов, как и маркиз, вскоре разделился на две крупные группировки: с одной стороны сторонники Габсбургов или Англии, с другой — приверженцы Бурбонов, в ту пору ненадолго сблизившихся с Гогенцоллернами. Возникло организованное сопротивление франкофильскому режиму; возглавил это тайное течение Алексей Бестужев-Рюмин, получавший от Англии финансовую поддержку. Дружба, пусть и не свободная от соперничества, между Шетарди и Акселем фон Мардефельдом, представителем Фридриха II, вскоре еще более усложнила двойную политическую игру француза. Ситуация, сложившаяся в Центральной Европе, особенно война в Силезии, Елизавете нравилась не больше, чем Людовику XV. Шетарди по приказанию Амело, противоречившему его глубокому внутреннему убеждению, должен был очернить в глазах царицы Фридриха II: дескать, его христианнейшее величество, этот «философ из Сан-Суси», злоупотребляет присутствием на германской территории войск ее христианнейшего величества, чтобы свести счеты с соседями, в числе которых курфюрст Фридрих Август Саксонский, он же — король Польши, носящий в этом качестве имя Августа III (и он тоже смог взойти на польский трон только благодаря российской интервенции в защиту его интересов). В длинной беседе с глазу на глаз Шетарди в пророческом тоне живописал перед Елизаветой раздел Польши, который наглый Фридрих произвел за спиной России. Перешагнув этот этап, воинственный король, как ни крути, непременно внесет царицыну империю в список своих грядущих завоеваний: экспансионистская политика Гогенцоллернов со дня надень приведет к тому, что они позарятся на Курляндию, и тут-то войско Фридриха окажется у ворот Петербурга. Однако Елизавета не попалась на удочку — ни обаяние маркиза, ни его угрозы не возымели ожидаемого действия. Природная уравновешенность побудила ее столковаться с противницей Версаля Марией Терезией и содействовать установлению мира в Германской империи. Дочь Петра отказалась от вмешательства в то, что творилось на полях сражений, и предпочла прибегнуть к дипломатии, дабы прекратить войну, развязанную против желания России{229}. 28 июля 1742 года между Австрией, Англией и Пруссией был подписан договор о перемирии; русская правительница пожелала присоединиться к нему, дабы скрепить доброе согласие, дружбу и гармонию, объединяющие Пруссию и Австрию{230}. Освоив роль «величайшего монарха всех времен», она терпеливо выжидала, предоставив действовать Бестужеву, который послеживал за хитросплетениями франко-прусских интриг, выискивая слабые места и обдумывая, какие еще удары можно нанести. Что до Шетарди, он, увлеченный, может быть, излишней фамильярностью, совершил серьезнейший промах: не принял в расчет петровский миф, легенду, столь много значившую для Елизаветы. Маркиз надеялся, что будет манипулировать женщиной, как он утверждал, не привыкшей к государственным делам, — а столкнулся с императрицей Всероссийской, надменной, упоенной собой и охотно доверившей бразды правления тому, чьи льстивые речи утверждали ее в помыслах о величии собственного призвания. Слова маркиза об уязвимости границ ее империи задевали царицу; постоянные напоминания о том, что она в долгу перед Францией, и намеки на чрезвычайную важность его присутствия при российском дворе и конце концов стали ее раздражать.
Размахивая перед ней пугалом дворцового переворота, способного сбросить с престола последнюю из Романовых, Шетарди касался царицыной «ахиллесовой пяты»: она действительно жила в постоянном страхе перед заговором и возвращением маленького Иоанна Брауншвейгского. В силу своего темперамента она спасалась тем, что гнала прочь всякую неприятную мысль. Заводить речь о существовании этих проблем значило напоминать Елизавете о ее слабостях и злить ее. Амело и Море на, как и сам Людовик XV, не знали, как глубоки перемены, после ратификации Ништадтского договора 1721 года сделавшие из России великую державу. Они еще рассчитывали, что на русских произведет большое впечатление созданная их заботами коалиция скандинавских и балтийских держав{231}.
Пытаясь восстановить честь или на худой конец влияние Франции при русском дворе, маркиз пустил в ход свой последний козырь. Не будучи осведомлен о тайном браке государыни, он решил представить ей серьезного претендента, союз с которым одновременно разрешил бы проблему Курляндии, где герцогский престол пока что пустовал. Мориц Саксонский все еще был весьма красивым мужчиной… Если ему удастся обольстить Елизавету, Людовик XV снова обретет в Санкт-Петербурге мощное влияние. 10 июня 1742 года герой войны за австрийское наследство покинул Дрезден и через месяц достиг древней российской столицы, где он расположился в доме своего друга. Первая встреча с императрицей выглядела многообещающей: Мориц, пышно разодетый, сумел понравиться ей. Он получал от нее приглашения на ужины, на театральные представления, даже па охоту. На придворном бале-маскараде Елизавета оставила для него вторую кадриль. Когда же дело стало принимать серьезный оборот, царица, по своему обыкновению, скрылась, а прояснить ситуацию предоставила Бестужеву. Лукавый министр с удовольствием разрушил Замыслы своего врага; что до Курляндского герцогства, императрица уже нашла кандидатуру правителя — ее выбор пал на ландграфа Гессенского. О свадьбе же и подавно речи быть не могло. Шетарди снова потерпел поражение. Но на сей раз он еще и разорился: потчуя своих гостей, он значительно превысил бюджет, выделенный ему кабинетом министров. Пройдя сквозь череду пиров и празднеств, Мориц Саксонский покинул Россию тем же, каким пришел, не получив ни невесты-императрицы, ни Курляндии. Как галантный кавалер, он еще иногда посылал прекрасной государыне стихи, присовокупляя к ним любезности и комплименты. Хотя не принимал их всерьез, да и Елизавета ни единому его слову не верила. Шетарди оставалось только признать свой крах{232}.
Пылкий, азартный посол кончил тем, что стал безоглядно осуществлять политику Версаля, по сути, скорее неблагоприятную для российской императрицы. Ему же первому пришлось пострадать из-за просчетов австрийской и британской дипломатии, упорно стремившейся стравить Францию и Пруссию — антагонистов, но потенциальных союзников. Кабинет Людовика XV был недоволен работой своего дипломата: несмотря на свое предполагаемое влияние на царицу, он не сумел предотвратить подписания в Бреслау трактата, оставившего Францию один на один с войсками Марии Терезии. Договор, заключенный в Або в 1743 году, положивший конец войне со Швецией, нанес ущерб этой стране и повредил репутации Франции в глазах северян. По этому договору восточная часть Финляндии (провинции Вильманстранд, Нейшлот, бассейн реки Кюмийокн) отошла России. Еще одним следствием этой конвенции было то, что отношения между Парижем и Петербургом испортились. Интриган Бестужев, пользуясь моментом, усилил свои происки: он заявил, будто обнаружил послания клеветнического рода, которые Амело адресовал Кастеллане, послу Франции в Константинополе, и там государственный секретарь якобы утверждает, что возвышение Елизаветы приведет Россию к полному краху. Исходя из подобной логики следует ожидать, что Версаль станет подстрекать Швецию и Порту отрывать от великой империи Российской некоторые приграничные территории{233}. Тогда Амело счел за благо отозвать обременительно предприимчивого Шетарди с сто поста. А Елизавета и пальцем не шевельнула, чтобы его удержать. Маркиз был в отчаянии. Он решился потревожить императрицу на бале-маскараде, воззвать к ее лучшим чувствам, напомнить, что он ради нее рисковал жизнью, служил ей, себя не щадя, казалось бы, у нес есть причины отнестись к нему иначе… Он упорствовал в надежде, что она без промедления призовет его обратно, и горько сетовал: дескать, через два месяца она будет избавлена от него, но хотя бы тогда, когда четыре тысячи верст отделят ее величество от столь преданного слуги, она поймет (и эта мысль для него — последнее утешение), поймет, что пожертвовала человеком, который был привязан к ней больше, чем любой из тех обманщиков, что окружают ее. Но красноречие маркиза пропало даром: Елизавета выслушала все эти прозрачные намеки, не переставая улыбаться, и притворилась, будто ничего не поняла{234}.
Шетарди оставил свой пост в августе 1742 года — это известие в правящих кругах российской столицы было встречено не без облегчения. Французский дипломат, покорившись неизбежности, стал готовиться к отъезду. Прощальная аудиенция прошла спокойно, Елизавета держалась приветливо, ее любезность была безукоризненна. Маркизу был пожалован орден Андрея Первозванного, императрица лично вручила ему и эту награду, и табакерку со своим портретом в оправе, украшенной бриллиантами. Внутри он нашел великолепнейший перстень. Если верить молве, общая цена подарка достигала 150 000 рублей. Дипломат отбыл с высоко поднятой головой; проезжая через Берлин, он гордо демонстрировал все эти украшения. А Елизавете слал пламенные письма, пытаясь загладить и свои промахи, и ошибки своего монарха. Разве не был Людовик XV издавна убежден, что она, унаследовав достоинства Петра Великого, разделяет также и его добрые чувства к Франции{235}? Шетарди и о себе не забыл: вдохновляясь памятью былых успехов, он напоминал своей подруге о нерушимости связывающей их «взаимной приязни»{236}. А сам уже грезил о триумфальном возвращении! Одного он не учел: на свете больше не было прежней Елизаветы — маленькой царевны, заточенной в своем Летнем дворце, отвергнутой двором. Отныне он имел дело с императрицей Всероссийской.
Так была у маркиза или нет любовная связь с Елизаветой? Может, это всего лишь похвальба известного хвастуна Шетарди? Однако и Мардефельд свидетельствует: да, связь была, очаровательный сын Галлии, ободренный наставлениями Гиппократа (здесь подразумевался Лесток), после нескольких неудачных попыток «враз овладел сей весьма доступной твердыней». В августе 1742 года императрица принимала посла Людовика XV в своей опочивальне и пригласила его, католика, посетить с нею вместе Сергиев Посад. Они даже разделяли императорские покои в Троице-Сергиевой лавре. Но правду ли говорит пруссак, или здесь перед нами еще одно клеветническое измышление? Паломничество было пешим: Елизавета шла быстрым шагом, и, когда они достигли места, намеченного для привала, шатры для государыни и ее свиты еще не успели установить. Вечером веселая компания возвратилась в Москву, чтобы там переночевать. Назавтра царица пустилась в путь пешком с того места, где паломничество было прервано накануне. Если Елизавета удостаивала маркиза «незначительных милостей» и выставляла напоказ «нежное удовлетворение», напоминавшее (по словам тех, чьи льстивые излияния она благосклонно принимала) томные взоры царицы Цитеры, все это указывает на простой флирт, а не подлинные отношения. Она обращала мало внимания на ранг своих любовников, но обыкновенно выбирала их среди соотечественников. Среди верующих уже тот простой факт, что она отправилась в Троице-Сергиеву лавру в обществе иностранцев, вызвал самые нелицеприятные толки; некоторые обличали царицу, находя такое общество чудовищным{237}. Могла ли она, столь набожная, осмелиться афишировать любовную связь с католиком в разгаре русского паломничества? Да к тому же сам настоятель монастыря, по словам того же Мардефельда, числился одним из ее мимолетных любовников. Наконец, Разумовский, по-видимому, именно тогда находился в расцвете своей славы: его тайный брак с царице!! был у всех на устах. Нет, даже если маркиз и впрямь пользовался милостями императрицы, Елизавета умела отделять свою интимную жизнь от жизни публичной: ее дружбы и амуры оставались «вне политики». Как бы то ни было, летом 1742 года французский посол утратил кредит доверия в глазах дочери Петра Великого. Да их отношения и всегда оставались двойственными: француз прельщал ее, но с послом Людовика она держалась настороже.
Причиной успехов Шетарди были во многом прекрасные манеры и отменное воспитание; его преемник, посол д'Аллион (Луи д'Юссон), невзрачный и неотесанный, своей зачастую язвительной прямотой изрядно способствовал краху группировки франкофилов. Австрийцы же, смекнув, как важны в политике обходительность и приятная наружность, когда имеешь дело с русскими, при первой оказии прислали в Петербург нового посла — барона Претлака, ходячий образец благопристойной куртуазности{238}.
По правде сказать, барон д'Аллион был наделен всеми качествами, нужными, чтобы не понравиться императрице: болтливый, не слишком галантный с придворными дамами, неряшливый, порой даже грязный… Его награждали прозвищами вроде «обезьянья рожа», «французский пентюх»{239}. Между тем дураком его не назовешь, он был даже тонким аналитиком, но отличался раздражительностью, отсутствием такта и необходимого придворному чутья — эти его черты радовали Мардефельда. Однажды, перепив вина, француз посмел сказать Елизавете, что ее империя слишком далеко от Франции, чтобы они могли вредить друг другу{240}. Царица была этим крайне раздражена, и уже на следующий день неуклюжая фраза, что вырвалась у посла Людовика, была in extenso (без сокращений) опубликована в «Санкт-Петербургских ведомостях». Его коммерческая деятельность — торговля пудрой, помадой и табаком, которую он затеял в своем частном особняке, — имела огромный успех среди светских модниц и щеголей, но весьма удручала купцов, поскольку посол, избавленный от всех податей и ограничений, сбивал цены. Было совершенно очевидно: места, которое занимал при государыне Шетарди, ему не занять, оно пока свободно. Итак, придворные, возбужденные надеждами на предполагаемое возвышение, тем усерднее увивались вокруг молодой государыни.