Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:
Ну что ж тут особенного? – спросит недоверчивый читатель. Театральный диспут, народу полно, почему бы Пастернаку не забраться на сцену и не подсесть к молоденькой жене Мейерхольда, которого Борис Леонидович прямо-таки боготворит. Дело, однако, в том, что Пастернак к театру равнодушен («Я мало знаю театр, и меня в него не тянет») и свое драгоценное творческое время не только на диспуты – на посещение театральных премьер не тратит. Спектакли, где Зинаида Николаевна выглядит особенно эффектно («Ревизор», «Горе от ума», «Дама с камелиями») – редчайшее исключение из заведенного на всю оставшуюся жизнь непреложного правила. Сильное, хотя и тщательно скрываемое неравнодушие к жене режиссера сквозит между строк и в его известном письме к Мейерхольду от 26 марта 1928 года. Путаясь в словах, запинаясь и проваливаясь в невнятицу, Б. Л. П. пытается объяснить В. Э. М., почему так смешался, зайдя в антракте в уборную к З. Н., игравшей Софью в «Горе от ума»: «Если бы я попал за кулисы с “Ревизора”, я не растерялся бы при встрече с Зинаидой Николаевной. Дело не только в том, что она там прекрасна и роль Софьи вообще (и у Грибоедова) менее благородна, а в том несовместимом абсурде, которым ее коснулась улица».
Улица и ее абсурды, то есть сплетни, Пастернака не касаются: кого-кого, а Бориса Леонидовича заподозрить в солидарности (совпадении) с мнением улицы невозможно. И тем не менее и он в курсе сплетен, и он – даже он! – видимо, через жену и ее подруг знает о заговоре пошлости, нависающем и над Мейерхольдом, и над Зинаидой Николаевной. Царскосельский Сальери Эрих Голлербах, жадный и мелочный коллекционер, известен тем, что коллекционирует еще и сплетни, самые непотребные и потому наиболее ценные. Ахматова и им, и его коллекцией брезговала, да и я привожу отрывок из его мемуаров только для того, чтобы объяснить состояние Пастернака в марте 1928-го, а Есенина – в 1920-м: «З. жила с режиссером. У него были: громкая слава, большое влияние, значительные средства. К этому прибавилась еще и молодая, цветущая, не очень талантливая, но пикантная жена. Он полюбил ее “минимум навеки”. Правда, его мужские силы стали заметно иссякать. Но это его не очень удручало – он нашел выход: благословил жену на связи с молодыми людьми и стал свидетелем ее “эротических забав”. Чувственная и опытная в любви З. отдавалась своим поклонникам на глазах у мужа. Он садился в кресло около ее кровати и наблюдал за жаркими схватками любовников. Он был по-своему счастлив».
Не зная, как утешить Зинаиду Николаевну (на каждый роток не накинешь платок), Пастернак в дополнение к бестолковому письму отсылает Мейерхольдам еще и стихи. Невнятицы в них не меньше, чем в письме, но чувств (загнанная в подсознание очарованность и ее производные) еще больше. Но прежде чем их процитировать, осмелюсь высказать еретическое предположение. По моему глубокому убеждению, Борис Леонидович Пастернак уже при первой встрече со своей будущей второй женой суеверно, как на некое соизволение свыше, обратил внимание на то, что имя статной красавицы рифмуется с именем новой жены Мейерхольда: Зинаида Николаевна Райх, Зинаида Николаевна Нейгауз. Да и внешне две знаменитые Зинаиды не то чтобы страшно похожи, но явно принадлежат к одному и тому же женскому типу. Совпадало и другое: как и Райх, Зинаида Нейгауз несчастна в браке, ее муж, знаменитый музыкант, сильно пьет и неверен, и у нее, как и у Райх от Есенина, двое маленьких детей. Впрочем, в 1928-м Борис Леонидович Пастернак с Зинаидой Николаевной Нейгауз знаком «вприглядку» и издалека, и его воображение занимает другая Зинаида Николаевна. Он, подчеркиваю, старается спрятать эти уши, но они торчат, и ревнивый Мейерхольд их явно видит. Не думаю также, чтобы Всеволода Эмильевича сильно обрадовало и стихотворное дополнение к письму, в котором поэт сравнивает его профессиональную работу с Зинаидой Николаевной как с актрисой с деятельностью самого Творца. Добро бы с Пигмалионом, так нет – забирай выше, и выше, и выше! Впрочем, судите сами (начало опускаю, так как в первых служебных строфах поэт описывает обстановку, в которой мысленно репетирует монолог, обращенный к режиссеру и его пикантной жене, на случай, если осмелится в антракте пройти за кулисы):
…Что от чувств на земле нет отбою,
Что в руках моих плеск из фойе,
Что из этих признаний любое —
Вам обоим, а лучшее – ей.
Я люблю ваш нескладный развалец,
Жадной проседи взбитую прядь.
Даже если вы в это выгрались,
Ваша правда, так надо играть.
Та к играл пред землей молодою
Одаренный один режиссер,
Что носился как дух над водою
И ребро сокрушенное тер.
И протиснувшись в мир из-за дисков
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку
На дебют роковой выводил.
Той же пьесою неповторимой,
Точно запахом краски дыша,
Вы всего себя стерли для грима,
Имя этому гриму – душа.
Согласитесь, публичная хвала такого рода хуже хулы – еще одно полешко в горючие костры лютой зависти. Пастернак, и тот не обходится без этого слова «зависть»: «…Я преклоняюсь перед Вами обоими и пишу Вам обоим, и завидую Вам, что Вы работаете с человеком, которого любите». Улица, разумеется, завидовала иному: славе, поездкам за границу, достатку. (В конце 20-х годов, свидетельствует Татьяна Сергеевна, оклад ее матери был в три раза выше, чем у ведущих актеров театра Мейерхольда (1200 руб.), а отчим зарабатывал в месяц 6 тыс. рублей, больше половины того, что Есенин мог бы получить за 3-томное собрание сочинений.) Но основным предметом зависти были, конечно же, мейерхольдовские квартиры, словно напоказ открытые и званым, и незваным. Особенно завидовали последней, кооперативной, в Брюсовом переулке. По заказу Мейерхольда (семье стало тесно в старинном особняке на Новинском бульваре) архитектор отступил от типового проекта, соединив две квартиры. В результате получились: 40-метровая гостиная и огромный, более 30 кв. м, кабинет хозяина. Легко представить, какие чувства испытывали гости (всякие и невсякие), попадая в такие хоромы. Нет, нет, не только злопыхатели или тайные недоброжелатели, а самые обычные люди, которых слегка подпортил, как острил Михаил Булгаков, «квартирный вопрос». А гости здесь никогда не переводились. В августе 1955-го в связи с делом о реабилитации В. Э. Мейерхольда Борис Пастернак, отвечая на запрос военного прокурора, ненароком, но не случайно сделает сильный акцент на квартирном вопросе: «Дом Всеволода Эмильевича был собирательной точкой для всего самого передового и выдающегося в художественном отношении среди писателей, музыкантов, артистов и художников, бывавших у него».
Знать бы где упасть… После трагической гибели Зинаиды Райх (14 июля 1939 года, спустя две недели после ареста В. Э. Мейерхольда) ее здравомыслящий отец утверждал, что Зину зарезали из-за квартиры. И в самом деле: не успели прежние жильцы вывезти остатки неконфискованного антикварного скарба, как начался грандиозный ремонт. Сдвоенную жилплощадь вновь разделили на два помещения, и сразу же по окончании срочной перепланировки в них въехали служащие особого отдела НКВД – шофер Берии и его машинистка, то есть низовые работники органов, из тех, кому полнометражные апартаменты в столь престижном доме не полагались по чину. Этот факт, кстати, многих наводил на мысль, что инициатива убийства Райх шла не сверху, а снизу. Впрочем, столь же вероятно и прямо противоположное. Арестовать и расстрелять по политической статье тронувшуюся умом женщину – хлопотно, проще организовать исполнение смертного приговора посредством имитации разбойного нападения и гибели от множественных ножевых ран. Короче, ничего странного в способе устранения Райх в ситуации 1939 года не было, странным кажется другое. По свидетельству Татьяны Сергеевны, Зинаида Николаевна из стихов первого мужа чаще других цитировала такие строки: «Но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист» («от таких строк у нее дыхание перехватывало…»). С ее же слов известен и такой факт: когда Мейерхольд в 1921 году навестил Райх в инфекционной больнице, она, находясь в состоянии сыпнотифозного бреда, сказала ему: «У вас из сердца торчат ножи».
В 1918-м Есенин столь крутого и опасного поворота в судьбе пока еще своей Зинаиды предвидеть не мог. Но что-то роковое и гибельное и в ней самой, и в кольце ее рук, видимо, все-таки чувствовал и, не умея объяснить непонятное, цеплялся за понятное и слишком человеческое. Вся, мол, беда в том, что жена досталась ему «не девушкой». Даже расставшись с будущей «секс-бомбой» навсегда, он постоянно возвращался к этому навязчивому сюжету. Анатолий Мариенгоф свидетельствует: «Зинаида сказала ему, что он у нее первый. И соврала. Этого – по-мужицки, по темной крови, не по мысли, – Есенин никогда не мог простить ей. Трагически, обреченно не мог… Всякий раз, когда Есенин вспоминал Зинаиду, судорога сводила его лицо, глаза багровели, руки сжимались в кулаки:
– Зачем соврала, гадина!»
Мариенгоф терпеть не мог Райх, как и она его, и, по версии дочери поэта, поспособствовал их разрыву, передав с искажениями какую-то некрасивую сплетню, видимо, подобную той, что занес в свой тайный «мемуар» мерзопакостник Голлербах. Так что вполне вероятно, что и в этом щекотливом вопросе Анатолий Борисович не совсем точен. Вряд ли двадцатитрехлетней самостоятельной особе пришло бы в голову врать там, где невозможно соврать. Судя по всему, Зинаида Николаевна просто-напросто не удосужилась сообщить Есенину, что он не первый ее мужчина. Да и он в 1917-м вряд ли так уж трагически воспринимал именно этот «казус» – с кем не бывает в ранней юности, а в деревне чаще, чем в городе. До судорог в лице поэта терзали не столько прошлые грехи «настоящей секс-бомбы», сколько врожденная, неподвластная уму греховность ее женской природы – способность возбуждать в мужчинах темную кровь. И добро была бы обыкновенной «поблядушкой», «на передок» слабой. Так нет же, нет! Обожает дом и все домашнее – смотри, Сережа, как четко выражен на моей ладони бугор семейственности. И матерью, наверно, хорошей будет. Вот, забеременела, не ко времени и не по обстоятельствам, а об аборте даже не заикнулась…
По-видимому, что-то подобное чувствовал и Мейерхольд, оттого и устраивал обожаемой Зиночке прилюдные сцены бешеной ревности, о которых с удивлением судачила театральная общественность. И было чему удивляться. Мастер Мейер так рано стал знаменитым, что в дореволюционном Петербурге не было ни одной полубогемной красавицы, которая не мечтала хотя бы о коротенькой связи с блистательным мэтром. Кстати, та самая Ольга Высотская, маленькая актриса и записная очаровательница, которая в пору романа с Николаем Гумилевым родила от него сына, до 1912 года числилась официальной любовницей Мейерхольда. Гумилев подхватил прелестную актрисулю в тот самый момент, когда та уже порядком наскучила гениальному (таков был общий глас) Мастеру.
В отличие от Сергея Есенина Всеволод Мейерхольд был мужчиной с прошлым, к середине жизни скопившим полный короб «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», и уж он-то должен был понимать, что, женясь на особе, которая младше его на двадцать лет, сильно-сильно рискует и что прилюдные сцены ревности – повод для сплетен, причем самых грязных. Так неужели и он, как и многие его современники, решившись на неравный брак, всего лишь старался, как предполагала Тэффи, «утвердить на чем-то новом свою новую страшную жизнь, которая уже заранее была обречена на гибель»? Нет, не похоже. В 1922-м сорокавосьмилетний Всеволод Эмильевич был совершенно твердо уверен в своем будущем. Во всех отношениях перспективном. Тогда, может быть, права Татьяна Сергеевна, утверждая, что Мейер женился как бы по высшему расчету, угадав в молоденькой провинциалке идеальную жену для великого артиста: «Когда она вышла за него замуж, стиль жизни сложился не сам собой… у нее было нечто вроде программы действий… Когда я выросла, она говорила мне, что не допустила бы расставания Всеволода Эмильевича с его первой семьей, если бы не было ясно, что он там быстро будет стареть и гаснуть. В этом женском царстве, где были три дочери и уже двое внуков… на Вс. Эм. уже привыкали смотреть как на деда, у которого все в прошлом. Неумение поставить себя, готовность переносить лишения и неудобства, да еще радоваться при этом – эти его черты вызывали в ней желание опекать его… Главной целью матери было – внушить всем окружающим, в том числе самому Мейерхольду, что его искусство, его занятия, его свободная от всего второстепенного голова, его настроение, его режим и отдых – превыше всего».
Соблазнительно остановиться на этой версии. Дело, однако, в том, что и в первой семье на Мейерхольда никто не смотрел как на оброчного мужика. Даже язвительная и не сентиментальная Тэффи свидетельствует: «У Мейерхольда была очень милая жена, тихая, из породы “жертвенных”». Мнение Тэффи подтверждает и свидетельство Ник. Ник. Пунина (третьего мужа Ахматовой). Через свою последнюю любовь Марту Андреевну Голубеву, родную племянницу Ольги Мунт, первой жены Мейерхольда, он хорошо представлял себе отношения между членами этого дружного интеллигентного семейства: «Меня подавляет нравственная сила этой семьи. Какое-то суровое благородство».