Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:

Милая,

Нежности ты моей

Побудь сегодня козлом отпущенья.

Трехстишие называлось поэмой, и смысл, вложенный в эту поэму, превосходил правдивостью и художественной силой все образы любви, созданные мировой литературой… Так, по крайней мере, полагал автор. Каково же было мое возмущение, когда наш незнакомец залился самым непристойнейшим в мире смехом…

– Это замечательно… Я еще в жизни не читал подобной ерунды!

Тогда Боб (кузен. – А. М. ), ткнув пальцем в мою сторону, произнес:

– А вот и автор.

Незнакомец дружески протянул мне руку.

Когда, минут через десять, он вышел из комнаты, унося с собой первый имажинистский альманах, появившийся на свет в Пензе, я, дрожа от гнева, спросил Бориса:

– Кто этот идиот?

– Бухарин, – ответил Боб, намазывая привезенное мною из Пензы сливочное масло на кусочек черного хлеба.

В тот вечер решилась моя судьба. Через два дня я уже сидел за большим письменным столом ответственного литературного секретаря издательства ВЦИК, что помещалось на углу Тверской и Моховой».

Мариенгоф называет «Исток», собравший под своей обложкой плоды творчества пензенских любителей изящной словесности, первым имажинистским сборником, но это, увы, уже чистой воды вранье. Причем сознательное. После гибели Есенина между Мариенгофом и Шершеневичем, по инициативе первого, началось тягательство за право быть вписанным в историю русского имажинизма в роли отца-основателя. Шершеневич, и совершенно справедливо, ссылался на свои многочисленные теоретические высказывания, Мариенгоф – на альманах «Исток». Тягательство прекратилось с уходом Шершеневича, умершего во время войны, в эвакуации. Впрочем, и в довоенные годы «опростелой» до нищеты истории отечественной словесности было не до нюансов. Лишь после 1956-го, когда издательство «Художественная литература» совместно с Институтом мировой литературы им. М. Горького затеяло издание пятитомного собрания сочинений С. А. Есенина, последний имажинист вновь оказался в зоне общественного внимания. Вот тогда-то и дал он волю и своему воображению, и своим амбициям. Сочинив нечто вроде дополнения к уже известным в узких кругах воспоминаниям, состарил свое увлечение и Есениным, и вообще «имажами» минимум на два года. Дескать, это Я! Я! Я первым сказал «ИМАЖ»! Раньше, чем Есенин написал «Ключи Марии», раньше, чем футурист Шершеневич затосковал о «нерожденном» имажинизме. Дополнение опубликовано вдовой Мариенгофа в 1964 году в солидном академическом издании – журнале «Русская литература». Привожу фрагмент из этого, по сути, исправленного варианта «Романа без вранья»: «Свою Пензу я доживал, зарывшись в книжицы и книги стихов. Обзавелся я тогда и новым другом, стихотворцем: Ванечка Старцев окончил годом позже меня ту же Понамаревскую гимназию. Одновременно с ним и, казалось, довольно неожиданно мы оба влюбились, именно влюбились в метафору. Но мы назвали ее “имажем”. От французского “имаж” – образ. Французы-то были мы не ахти какие – нижегородско-пензенские. А вот влюбились в этот “имаж” по уши… На пару с Ванечкой бегали мы, вытянув языки, за этими “имажами”: ловили их, выслеживали, поджидали в новых сборниках, журналах и в петроградских газетах. Всех же старых поэтов мы вчистую забросили, так как были они не слишком богаты “имажами”. А без них поэзия в наших глазах потеряла всю свою привлекательность. А вот Сергея Есенина, поэта до той поры для нас совершенно неведомого, решительно возвели в своих сердцах на трон поэзии. Еще бы! И облака-то у него “лаяли”, и над рощей ощенялась луна “златым щенком”… Какие “имажи”! Ах, какие “имажи”!» [51]

Было: мужик лет тридцати пяти, с бородой, что медный поднос. Стало: король изысканнейших «имажей». Сам «король» еще и не догадывается, что он уже Его Величество, еще меланхолически вопрошает судьбу: Кто я? Что я? Принц или нищий? А пензенские гимназисты уже знают, как будет названа застолбленная ими территория, подведомственная Великому Ордену Имажинистов…

И спору нет, в затейливой и подозрительной груде вранья встречаются и «зерна истины». Приходя на прием к директору издательства, Есенин, ожидая своей очереди, наверняка делился с Мариенгофом соображениями об органической фигуральности, то бишь имажности русского языка. Он ведь оставил в деревне неоконченную рукопись «Ключей Марии» и с нетерпением ждал момента, когда можно будет продолжить важную для него работу. Задерживало в Москве многое, и прежде всего настойчивые напоминания Мурашева, включенного в комиссию по подготовке Всероссийской конференции Пролеткультов, что Сергей обязательно должен там появиться. Если, конечно, хочет, чтобы их задумка – крестьянская секция при московском Пролеткульте – не осталась литературным мечтанием. Правда, согласно «Летописи», «Ключи Марии» (авторская датировка – сентябрь 1918 года) Есенин дописывал уже в Москве (в октябре-ноябре), так как, по предположению составителей, той осенью он пробыл на родине меньше недели – с 15 по 21 или 22 сентября. По моим же расчетам, поэт уехал в Константиново гораздо раньше, в самом начале сентября. Как только в газете «Известия ВЦИК» в номере за 4 сентября прочитал сообщение: «В связи с арестом убийцы комиссара М. С. Урицкого, студента Каннегисера, членами чрезвычайной комиссии был произведен ряд обысков особой важности… Сейчас выясняется вопрос, имели ли какое-нибудь отношение к преступным замыслам Каннегисера его домашние. Все они находятся под арестом. При обыске в квартире Каннегисеров взята переписка». Переписка! Значит, и его, Есенина, письма? В письмах, к счастью, ничего такого нет. А вот в стихах… «Пойду за смертью и тобой…»

Что делать? А то, что всегда – и осенью 1915-го, когда утек от призыва, и в марте 1917-го, когда дезертировал из царской армии. По-тихому, никого не предупреждая, слинять куда подальше. Отсидеться. Переждать. Знаменательно, что именно это слово «переждать» употребляет последняя жена поэта Софья Андреевна Толстая, передавая со слов мужа историю его отношений с Л. И. Кашиной: «Есенин читал Л. И. Кашиной стихи на пароходе, когда ехали в Москву – сентябрь-октябрь 1918 года. Хотел провести зиму восемнадцатого года в деревне, работать, читать, следить за жизнью и литературой, но переждать (курсив мой. – А. М. ) в деревне. Кашину выгнали из дома, пришли сведенья, что отбирают ее дом в Москве. Она поехала в Москву, он поехал ее провожать. Первое время жил у нее. Очень отрицательно отзывался о происходящем в разговорах с ней».

Провести зиму в деревне, работать, а печататься в «Знамени труда» Есенин собирался не осенью 1918-го, а ранним летом, в июне, до левоэсеровского мятежа и закрытия «Знамени…». В том июне, отправив жену в Орел, он приезжал домой с хорошими деньгами; родители на радостях даже приобрели лошадь. Радость оказалась недолгой. Уже в августе выяснилось, что на прокорм тощей норовистой лошаденки средств нет, пришлось ее срочно продать. Не хватило есенинских «керенок» и на то, чтобы прикупить на ярмарке в Кузьминском хотя бы пару мешков ржи, что было жизненно необходимо – Александру Никитичу, работавшему в волости, выдали всего лишь тридцать фунтов плохой кормовой муки. Одна надежда – корова. Согласитесь, что в такой ситуации при таких нехватках простого продукта Есенин если и подумывал подзадержаться в деревне, то уж никак не для того, чтобы «переждать» зимние холода и московскую голодуху.

Что именно произошло между Есениным и Кашиной в последнюю их осень, доподлинно неизвестно. Судя по тексту «Анны Снегиной», Лидии Ивановне хватило либо ума, либо характера произнести последнее и решительное «нет». Однако в дневнике Галины Бениславской есть запись, не совпадающая с литературной версией: «Если внешне Е. и будет около, то ведь после Айседоры все пигмеи, и, несмотря на мою бесконечную преданность, я ничто после нее (с его точки зрения, конечно). Я могла быть после Лидии Кашиной, после Зинаиды Николаевны, но не после Айседоры. Здесь я теряю». И еще, там же: «…Его можно только взять, но отдаться ему нельзя – он брать по-настоящему не умеет, он может лишь отдавать себя – Л. К., З. Н., А.»

Но что бы (конкретно) ни произошло, произошло, видимо, нечто такое, после чего Есенин, в отличие от героя «Анны Снегиной», даже не будучи «рыцарем», посчитал себя обязанным проводить выгнанную из отчего дома бывшую помещицу до самой Москвы.

А так как поезда не ходят, то удирают они от «ужасов экспроприации» речным путем.

Осень, ветер, холодрыга, окские пароходики для осенних прогулок не приспособлены. Есенин схватывает жестокую простуду, и Лидии Ивановне ничего не остается, кроме как забрать занемогшего спутника к себе. К счастью, квартиру буржуям все-таки пока оставили, хотя и с уплотнением. По-видимому, с этой подробностью связана известная сцена в «Анне Снегиной»:

Трясло меня, как в лихорадке,

Бросало то в холод, то в жар,

И в этом проклятом припадке

Четыре я дня пролежал.

……

Потом, когда стало легче,

Когда прекратилась трясь,

На пятые сутки под вечер

Простуда моя улеглась.

Я встал.

И лишь только пола

Коснулся дрожащей ногой,

Услышал я голос веселый:

«А!

Здравствуйте, мой дорогой!»

У Кашиных Есенин не задержался. Судя по сохранившейся фотографии (Есенин среди слегка подвыпивших гостей хозяйки), сделанной, правда, позднее, московское окружение константиновской барыни вряд ли пришлось ему по вкусу. Здесь почему-то пахло Кулаковкой. Да и Лидия Ивановна переменилась, одамилась и, несмотря на модную короткую стрижку, выглядела неважнецки. Ее явно смущало его присутствие. Зачем же говорила, тогда, на пароходе, что он может рассчитывать на их с мужем гостеприимство? Сама предложила, и уж т-а-а-к рассыпалась: детки, дескать, обрадуются, помнят про салочки-догонялочки! Дети, может, и впрямь были бы ему рады, да только Кашина не выпускала их из детской: боялась заразы. А вдруг тиф?

Тифа не оказалось, и едва перестало шатать, Есенин перекочевал на старое место, в бывшую ванную комнату бывших владельцев причудливого особняка. И тут же, не мешкая, продолжил бурную деятельность по налаживанию контактов с представителями атакующего класса, прерванную известием о выстреле Каннегисера. Андрей Белый, встречавшийся с Есениным как раз в эти месяцы, жаловался его петербургскому наставнику Иванову-Разумнику: ваш подопечный поэт «уж очень практичен». Легко представить себе, как бесили Есенина подобные «жалобы» по линии его «поведения», и литературного, и политического, и житейского. Когда человеку, на руках у которого две семьи, а самому нечего есть и негде, в прямом смысле, приклонить голову, то как же ему не искать хоть какую-то, пусть временную опору, чтобы не упасть? И не пропасть?

Вряд ли в разговорах с Андреем Белым и о политике, и о положении в стране Есенин был столь же откровенен, как с Кашиной, то есть «очень отрицательно отзывался о происходящем». А вот о происходящем в литературе наверняка высказывался и о своих надеждах на Пролеткульт не умолчал. Видимо, полагая, что уже сам уровень «размена чувств и мыслей» с автором «Котика Летаева» позволит тому догадаться: смычка Есенина с пролеткультами – тактический ход, разведка боем. Ну разве можно с пролетарцами говорить на том воздушном легкокасательном языке, на каком он общается с Андреем Белым?! «Мы очень многим обязаны Андрею Белому… В “Котике Летаеве”… он зачерпнул словом то самое, о чем мы мыслили только тенями мыслей, наяву выдернул хвост у приснившегося во сне голубя…» Да и вообще: чем его хлопоты о крестьянской купнице при Пролеткульте или об организации издательства «Московская Трудовая Артель Художников Слова» предосудительнее лекций Белого по теории стиха в Литературной студии, открывшейся в октябре 1918 года в резиденции неистовых ревнителей пролетарского искусства?

Убедившись, что в круг старомосковской литературной элиты ему не протиснуться и что встречной инициативы с той стороны нет и не будет, Есенин решил испробовать еще один вариант сотрудничества с Советской властью. Минуя пролеткульты. Поверх поставленного ими барьера. И поначалу это почти удалось. Осенью 1918 года он получил единственный в своей творческой жизни правительственный заказ. Олицетворяя смычку серпа и молота, для сочинения текста траурного гимна (в честь павших за победу трудящихся героев Октября) из множества претендентов были выбраны два самых известных в большевистских кругах поэта: Сергей Клычков (делегат от крестьян) и Владимир Кириллов (представитель пролетарских масс). Третьим, на помощь, назначили Есенина. На этом, как и обещал, настоял Коненков. Праздник Первой Годовщины Великого Октября состоялся на Красной площади, и открывал его Ленин.

Только ли замеченная Андреем Белым практичность заставила Есенина принять этот заказ? Думаю, не только. Первая Годовщина, по замыслу устроителей, олицетворяла идею мира. Мира, который якобы несла людям всей земли пролетарская революция. «Мне хотелось, – вспоминал впоследствии создатель памятного барельефа Сергей Коненков, – чтобы на древней Кремлевской стене зазвучал гимн в честь вечного мира».

Не подводит ли Коненкова память? Гимн в честь вечного мира? Вот-вот вспыхнет Гражданская война. Уже тлеет, уже занимается, уже пахнет гарью… Нет, не подводит. В 1918-м и куда более осведомленные, чем Коненков и Есенин, люди культуры (из тех, кто относился к Ленину сдержанно-лояльно) полагали: мир, осатанев от ужасов войны, не сегодня, так завтра запросит вечного мира. В 1918-м в эту утопию веровал и Есенин. Не случайно «буйственная» его «Инония» (январь 1918-го) кончается идиллически мирным видением голубой страны, с золотых гор которой («прибрежному эху в подол») звучит слава Богу и Миру:

Слава в вышних Богу

И на земле мир!

Чудотворный строитель нездешней страны Инонии, любуясь своим созданием, витает в облаках и в прямом, и в переносном смысле («По тучам иду, как по ниве, я, свесясь головою вниз…»). Однако сам Есенин к категории вечных мечтателей, знать не знающих, почем горькая правда жизни, не относится. Поэт, может, и поника (чуток близорук), но отнюдь не слепец. Он конечно же еще не понимает, куда несется «рок событий», но опыт лично пережитого за год Новой Эры не только учтен, но и готов к осмыслению.

Поделиться с друзьями: