Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:

В краткой хронике жизни и творчества Есенина [52] сказано: «Начало сентября. Расставшись с А. Дункан, вступил в гражданский брак с Г. Бениславской». Некоторые основания у создателей хроники для такого утверждения имеются. Известна, к примеру, сентябрьская (1923 года) записка, адресованная Мариенгофу: «Дорогой Анатолий! Мы с Вами говорили. Галя моя жена». В том же, видимо, статусе (полужены-полуневесты, как бы на смотрины) приводил он Галину Артуровну и в дом на Новинском бульваре. Татьяна Сергеевна визит запомнила: «Лишь один раз я видела отца не тихим и не грустным. Он был разговорчив, чуть насмешлив и почти весел. Это было днем… Отец пришел не один, с ним была Галина Артуровна Бениславская. Я то и дело взглядывала на Галю – такое необыкновенное лицо. Сросшиеся на переносице брови – как два крыла. С годами этот облик вспоминался мне все более загадочным и значительным. Я рано узнала о ее самоотверженной безнадежной любви, о бесплодных попытках оградить отца от “друзей”, которые его спаивали. Мама (Зинаида Николаевна Райх. – А. М. ) была немного знакома с Галей, относилась к ней с уважением и сочувствием. А в первую годовщину смерти отца кто-то позвонил нам и сказал, что Галя стрелялась и ее увезли в больницу. Из разговора мама не поняла, что Гали нет в живых, она помчалась в больницу с букетом цветов, вбежала в какую-то комнату и остолбенела, – там уже началось вскрытие. Встречающаяся в печати фотография Гали кажется мне совсем не похожей. Других я не видела… Мы с отцом сидели и разговаривали, а Галя все время стояла у окна, прислонившись к подоконнику, тонкая, с гладкой прической, бледная, серьезная, строгая». Татьяна Сергеевна, к сожалению, не запомнила, когда именно ее отец, разговорчивый и веселый, приходил к ним вместе с Бениславской. Я же предполагаю, что это произошло скорее всего в сентябре 1923-го, вскоре после того как он перевез на Брюсов, к Гале, свои американские чемоданы, к великому облегчению Анатолия Борисовича. Через некоторое время в ту же комнатенку переселились и его сестры. Сначала старшая, Екатерина, а по весне и Александра, – и у Есенина появилось некое подобие семейного дома. Галина Артуровна, несмотря на занятость (как секретарь массовой газеты «Беднота», она уходила на работу чуть свет), взяла на себя и домашние хлопоты, и заботы о девочках, и секретарские обязанности. На первых порах обе заинтересованные в совместном проживании стороны не чувствовали тяжести взятых на себя обязательств. Первым опомнился Есенин. Роль главы семейства оказалась для него непосильной, и прежде всего в материальном отношении. Вскоре осознала опрометчивость своего великодушия и Галина Артуровна. Она, разумеется, понимала, что С. А. рвется из дома под любым предлогом не от нее, а от немыслимой, оскорбительной тесноты и скученности. Если в ее комнате оставался на ночь хотя бы один лишний человек, она или Шура спали не на кровати, а под столом. Понимала, но все равно чувствовала себя униженной. Невыносимость ситуации, усугубляемой косыми взглядами соседей по служебной коммуналке, а все они, почти все, еще и сослуживцы… Но и деньги, и теснота – полбеды. Беда подобралась совсем с другой стороны. Есенин по возвращении из «разных стран» стал не просто чаще и больше пить. Он стал слишком быстро пьянеть, а главное, вести себя неадекватно. И не в том дело, что «скандально». Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке? Такое с ним и прежде бывало. Теперь, выпив, ее Сергей превращался в какого-то другого, чужого человека. И этот другой, чужой человек и говорил, и делал то, чего у трезвого Есенина не только на языке, но и в уме, и в сердце не было! Не по смыслу того, что он спьяну нес, – в самом выражении его лица, даже по интонации и синтаксису фразы Галина вмиг догадывалась, с кем Сергей Александрович сегодня встречался и с кем «принимал» – с Орешиным, Ганиным или Клычковым. Но как объяснить это соседям? Понять их можно: коммуналка и так перенаселена, и всем утром на службу…

Считается, что в больницы – профилакторий на Полянке (декабрь 1923-го), Шереметевскую и Кремлевскую (февраль-март 1924-го) – Есенина укладывали, дабы спасти от вызова в судебные инстанции по обвинению в антисемитизме, то бишь по делу четырех поэтов – Орешина, Ганина и Клычкова с Есениным, учинивших в какой-то пивной некрасивый скандал. На самом деле реальной, нешуточной угрозой был совсем другой скандал, тот, который учинил главный редактор «Бедноты», проживавший в одной квартире с Галиной Артуровной. Вопрос был поставлен ребром: либо Бениславская выписывает Есенина, либо он увольняет ее с работы, в результате чего она лишится не только зарплаты, но и служебной жилплощади. С тех пор, то есть с весны 1924-го, после выписки из трех названных выше больниц, Есенин практически ведет скитальческую жизнь, не задерживаясь в Москве дольше месяца, да еще и с отлучками в Константиново. Кстати (как известно из воспоминаний Бениславской), у врача, наблюдавшего Есенина в Шереметевской лечебнице и, судя по всему, поспособствовавшего его переводу в правительственную Кремлевку, нехорошая фамилия – «профессор Герштейн». Цитирую: «Милые трогательные заботы во время пребывания его (Есенина. – А. М. ) в Шереметевской больнице, помещение его в Кремлевскую больницу, чтобы спасти его от ареста… (проф. Герштейну звонили из милиции, что Е. подлежит заключению под стражу и чтобы туда, в милицию, сообщили о дне выхода Е. из больницы. Герштейн как врач хорошо понял состояние С. А. и выдал эту государственную тайну, предупредив меня. Вообще отношение Герштейна к С. А. было изумительным. Через неделю после пореза руки, когда было ясно, что опасности никакой нет, я обратилась к Герштейну с просьбой, запугав С. А. возможностью заражения крови, продержать его как можно дольше. И Герштейну удалось выдержать С. А. в больнице еще две недели)».

Все эти факты я привожу не только для того, чтобы отвести от Есенина подозрение в бытовом антисемитизме. Но еще и потому, что хотела бы обратить внимание любителей литературных загадок на то, что у «профессора Герштейна» та же фамилия и те же инициалы, что и у отца подруги Ахматовой Эммы Григорьевны Герштейн, Г. М. Герштейна. Больше того, и у него, как и у Григория Моисеевича, какие-то личные связи с врачами Кремлевской больницы. Правда, рассказывая историю своего семейства, Эмма Григорьевна ни разу не упоминает, что ее отец до 1929 года работал еще где-нибудь, кроме как главврачом в больнице им. Семашко по адресу Щипок, 8. Но это еще не означает, что он не мог, будучи профессором и уникальным специалистом, совмещать полуадминистративную должность с консультированием хирургического отделения в Шереметевке (ныне ин-т им. Склифосовского). Во всяком случае, трудно допустить, чтобы в Москве в середине двадцатых годов успешно практиковали два выдающихся хирурга, два профессора, с чьим опытом считались даже в правительственной Кремлевке, с одной и той же фамилией и инициалами. К тому же эта ситуация отчасти объясняет ничем другим, кроме как знакомством Есенина с Г. М. Герштейном, загадочный эпизод из воспоминаний поэта Петра Васильевича Чихачева, в ту пору (1925) студента Брюсовского литинститута. Однажды, вспоминает Чихачев, «мы ехали в поезде в Люберцы, где я жил тогда вместе с матерью – литейщицей завода сельскохозяйственных машин… От тяжелой работы и неудачно сложившейся семейной жизни у нее на нервной почве к сорока годам отнялись ноги». Есенин это сразу же заметил: «Почему ты не отправишь маму в больницу? Пусть посмотрят специалисты… Ее могут вылечить. Не можешь устроить? Хорошо, я тебе помогу». И ведь на самом деле устроил, и именно в ту больницу, где главным врачом был отец Эммы Григорьевны Григорий Моисеевич Герштейн. Вот какую записку вскоре получил от Есенина Петр Чихачев: «Договорился с профессором Кожевниковым, который лечил Ленина. Вези маму в больницу имени Семашко (Щипок, 8). Сергей».

Глава семнадцатая Откол и пустыня Весна 1924 – май 1925

В марте 1924-го Есенин наконец-то выписался из своих трех больниц – если и не очень-то здоровым, то все-таки относительно спокойным и миролюбивым. Что сняло нервное напряжение – усилия врачей или то, что к нему вернулись стихи? Но факт остается фактом. За проведенную на больничных койках зиму он «расписался»: получилась на редкость цельная книга – «Москва кабацкая». В Москве издать ее не решились, а вот питерцы рискнули. К лету 1924-го задвигался и замысел «Анны Снегиной». Весной, побывав в Константинове, Есенин написал «Возвращение на родину» – нечто вроде эскиза к задуманной поэме, сюжет которой он держит в секрете. Даже от Галины Артуровны. Не хватало только какого-то последнего сильного эмоционального импульса, чтобы оживить чувствования, связанные с фабульной линией – несостоявшийся роман хозяйки «дворянского гнезда» и ее бывшего холопа, ставшего знаменитым поэтом. Но сначала надобно было разделаться с «Москвой кабацкой». Издатели – не профессионалы, любители, как бы с деньгами не надули, а деньги очень-очень нужны. Ему самому – чтобы удрать на Кавказ, потому что в Москве, при теперешних обстоятельствах, с такой большой и трудной работой не сладить; родителям, чтобы достроили хотя бы к зиме новый дом; Гале и сестрам, чтобы не голодали.

Галина не возражала, наскребла и на билет, и на его питерский прожиток, понимая, что их коммуналка, особенно в летнюю жару, Сергею противопоказана. Очень боялась, что опять сорвется и запьет, но удерживать и не хотела, и не могла.

Опасения оправдались. В Питере к Есенину тут же прилип самый пьющий из его спутников Иван Приблудный, и Сергей Александрович снова нехорошо загулял, даже последние корректурные листы внимательно не удосужился прочесть, хотя только за этим вроде бы и уезжал. «Москва кабацкая» все-таки вышла без особых огрехов, и заплатили кооператоры за нее хорошо и сразу. И еще один подарок преподнес ему Питер: Сергей Александрович встретился с Анной Ахматовой и долго разговаривал с ней. Случай снова подбросил ему нужный для «большой темы» жизненный материал. Снисходительность, которую Анна Андреевна, как и десять лет назад, тщательно скрывала, оживляла, «обличивала» придуманный для поэмы сюжет. В отношениях с Лидией Кашиной, дочерью сомнительного дельца, напряжения такой креативной силы давно уже не возникало. Встреча с Анной Андреевной летом 1924 года разбередила былую рану. «Борьба мужиков с господами, – свидетельствует Бениславская, – в каком бы виде это не было… болело – там, в берлоге. По-звериному».

О чем они говорили, мы, конечно, не знаем, а вот о чем могли говорить, предположить можно. Во-первых, о «Москве кабацкой», которую Есенин ей вручил и которую Анна Андреевна, по обыкновению, даже не полистав, поставила на полку. После чего гость спросил (не мог не спросить!): «Хотите, я Вам почитаю стихи про кабацкую Русь?» (в то лето Есенин других стихов никому не читал). За стихами наверняка последовали воспоминания: Блок, Гумилев, сочельник 1915 года… От воспоминаний перешли к дням сегодняшним. «Ругал власть, ругал все и вся…» За что Есенин ругал советскую власть, Ахматова не разъяснила, но это и так понятно. И им тогда, и нам сейчас. Не думаю, однако, чтобы Анна Андреевна поддержала опасный поворот беседы – после казни Гумилева тема была запретной. Есенин, сообразив ситуацию, перевел разговор. Вот-де только что вернулся из своей деревни, у родителей изба сгорела… Но и эта тропинка оказалась с колдобинами. У него-то будет свой дом, где стоял, там и отстроятся, а у нее – никогда. Тот, куда с Клюевым приходили, в Царском, продан в войну, а Слепневский кон-фис-ко-ва-ли.

«Скажите,

Вам больно, Анна,

За ваш хуторской разор?»

Но как-то печально и странно

Она опустила свой взор.

И вот еще какой момент позволю себе отметить. Из всех назначенных в прототипицы Анны Снегиной реально существовавших женщин Анна Ахматова – единственная, от кого Есенин, прочитав стихи про кабацкую Русь, мог услышать (в ответ) хрестоматийную реплику: «Сергей, вы такой нехороший». (Был хорошенький – стал нехороший, и «Москва кабацкая» тому подтверждение.) Анна Снегина почти буквально повторяет слова АА, записанные Павлом Лукницким еще при жизни Есенина 27 февраля 1925 года: «Говорили о С. Есенине – приблизительно в таких выражениях: “…Он был хорошенький мальчик раньше, а теперь – его физиономия! Пошлость”».

Тираж «Москвы кабацкой» Есенин получил в середине июля, но задержался в Питере еще на две недели. Развозил сборник, как некогда: «Радуницу», на извозчике по старым памятным адресам. Съездил и в Константиново, отвозил родителям деньги, и в Москве появился лишь в августе. Только тогда и узнал, что Анатолий со своей извилистой дамой уже почти месяц как укатил в Париж. Есенин опешил. Выходит, он подозревал милого друга не зря? 31 августа, как раз к возвращению Мариенгофа, в разделе Письма в редакцию «Правда» опубликовала следующий текст:

...

ЕСЕНИН, ГРУЗИНОВ – РЕДАКЦИИ ГАЗЕТЫ «ПРАВДА»

Мы, создатели имажинизма, доводим до всеобщего сведенья, что группа «имажинисты» в доселе известном составе объявляется нами распущенной.

Мариенгоф вызов принял, и между недавними друзьями и соратниками началось нечто вроде дуэли. Она описана в «Романе без вранья», но, по обыкновению, без объяснения истинных ее причин: «Я только что приехал из Парижа. Сидел в кафе. Слушал унылое вытье контрабасной струны. Никого народу. У барышни в белом фартучке флюс. А вторая барышня в белом фартучке даже не потрудилась намазать губы. Черт знает что такое! А на улице непогодь: желтый жидкий блеск фонарей. Неожиданно вошел Есенин… Глаз у Есенина мутный и рыхлый, как кусок сахара, полежавший в чашечке горячего кофе. Одет неряшливо. Шляпа пятнистая, помятая, несвежий воротничок и съехавший набок галстук. Золотистая пена волос размылилась и посерела. Стала походить на грязноватую воду, как в корыте после стирки.

Есенин, не здороваясь, подошел к столику, за которым я сидел. Заложил руки в карманы и, не произнося ни слова, уперся в меня недобрым мутным взглядом. Мы не виделись несколько месяцев. Когда я уезжал из России, не довелось проститься. Но и ссоры никакой не было. Только отношения похолодели.

Я продолжал мешать ложкой в стакане и тоже молча смотрел ему в глаза. Кто-то из маленьких петербургских поэтов вертелся около. Подошла какая-то женщина и стала тянуть Есенина за рукав.

– Иди к энтой матери… Видишь, я с Мариенгофом встретился!..

От Есенина несло едким перегаром:

– Ну?..

Он тяжело опустил руки на столик, нагнулся, придвинул почти вплотную ко мне свое лицо и, отстукивая каждый слог, сказал:

– А я тебя съем!

Есенинское “съем” надлежало понимать в литературном смысле.

– Ты не Серый Волк, а я не Красная Шапочка. Авось не съешь.

Я выдавил из себя улыбку, поднял стакан и глотнул горячего кофе.

– Нет… съем!

И Есенин сжал ладонь в кулак. Петербургский поэтик и незнакомая женщина стали испуганным шепотом упрашивать Есенина и о чем-то уговаривать меня.

Поделиться с друзьями: