Есенин. Путь и беспутье
Шрифт:
Илья Ильич Шнейдер, коммерческий директор московской танцевальной школы Дункан и муж ее приемной дочери Ирмы, собрав по крупицам свидетельства очевидцев, оставил в своих воспоминаниях реконструкцию этого трагического события:
«В тот сентябрьский вечер раскаленный асфальт Promenade des Anglais жарко дышал впитанным за день солнцем. Айседора спустилась на улицу, где ее ожидала маленькая гоночная машина, шутила и, закинув за плечо конец красной шали с распластанной желтой птицей, прощально махнула рукой и произнесла последние в своей жизни слова:
“Adieu, mes amis! Je vais à la gloire!” (Прощайте, мои друзья! Я мчусь к славе!)
Несколько десятков секунд, несколько поворотов колес, несколько метров асфальта… Красная шаль с распластавшейся птицей и голубыми китайскими астрами спустилась с плеча Айседоры, скользнула за борт машины, тихонько лизнула сухую вращающуюся резину колеса. И вдруг, вмотавшись в колесо, грубо рванула Айседору за горло. И остановилась только вместе с мотором. Прибывший врач сказал:
– Сделать ничего нельзя. Она была убита мгновенно.
Чтобы освободить голову Айседоры, притянутую к борту машины, пришлось разрезать шаль.
Через два часа около студии Дункан в Ницце раздался стук лошадиных копыт. Это везли тело Айседоры из морга домой. Ее уложили на софу, покрыли шарфом, с которым она танцевала, и набросили ей на ноги пурпурную мантию… Хотя Айседору и не собирались хоронить в Ницце, мэр города, узнав, что среди бумаг Дункан оказалась справка, подтверждающая желание Айседоры принять советское гражданство, заявил, что не разрешит хоронить ее в Ницце. Утром пришла телеграмма от американского синдиката издательств, подтверждавшего договор на издание мемуаров Айседоры и сообщавшего о переводе через парижский банк денег. Она ждала этих денег, чтобы выехать в Москву. Голубоватые, цвета хмурого неба, листы нетронутой стопкой лежали на столе Айседоры… Страницы о годах, проведенных у нас, не были написаны… В Париже на гроб Айседоры был положен букет красных роз от советского правительства. На ленте – надпись: “От сердца России, которое скорбит об Айседоре”. На кладбище Пер-Лашез ее провожали тысячи людей. После похорон в течение трех дней шло торжественное траурное заседание в Сорбонне под председательством Эррио. Комитет по увековечению памяти Айседоры принял решение поставить ей в Париже памятник работы Бурделя, но это решение не было выполнено».
Но все это в будущем и «таится во мгле». А в настоящем: в России разруха и хаос, у Есенина – беспробудная тоска. Да и Айседора порядком устала от непривычного быта. Не зная, как развлечь возлюбленного, чем вылечить злую его грусть, Дункан решила показать ему мир. А вдруг заглотает этот крючок? Перед отъездом, в мае 1922-го, они, по ее настоянию, расписались в советском ЗАГСе. Шнейдер поддержал Айседору: раз Дункан предстоят гастроли в пуританской Америке, они должны оформить брак, иначе будет то же, что с Горьким, когда Алексей Максимович приехал в Новый Свет с «гражданской женой» – актрисой М. Ф. Андреевой. Впрочем, не исключено, что в регистрации был заинтересован и Есенин. Во всяком случае, у нас есть некоторое основание предполагать, что тогда, в мае 1922 года, поэт допускал для себя возможность эмиграции. Так, за несколько месяцев до отъезда он отправил Иванову-Разумнику более чем решительное письмо: «В Москве я чувствую себя отвратительно. Безлюдье полное…» Больше того. Из воспоминаний английской славистки Джесси Дэвис, встречавшейся с Кусиковым в Париже в середине семидесятых годов, известно, что Кусиков, уехавший из России еще в 1921-м и к весне 1922-го этот вопрос для себя уже твердо решивший, убеждал Есенина, по приезде того в Берлин, крепко подумать о возможности осесть на Западе. Свидетельство Джесси Дэвис косвенно подтверждает и следующая фраза из письма Есенина к Кусикову от февраля 1923 года: «Если бы я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь».
Упоминание об Африке может показаться риторической фигурой (типа «к черту на рога»), но это не так. О переселении в Абиссинию подумывали в начале двадцатых многие не прижившиеся в Европе русские эмигранты. Среди них, как пишет биограф Николая Гумилева Аполлон Давидсон, было немало увлекавшихся его африканскими очерками и стихами, особенно книгой дальних странствий «Шатер» – она вышла в Праге в 1921-м и сразу же разбежалась по русским эмигрантским диаспорам. О русских в Африке Есенин мог слышать и от Владимира Нарбута (в его журнале «Сирена» опубликована «Декларация имажинизма»), с которым имажинисты регулярно общались. Еще до войны Нарбут, спасаясь от либеральных пересудов, несколько лет прожил в Абиссинии.
Впрочем, и Дункан, как однажды лично мне проговорился Илья Ильич Шнейдер, вовсе не собиралась остаться в Красной России насовсем, а так как без Есенина не мыслила дальнейшего существования, то и морочила ему голову рассказами о якобы принадлежащих ей виллах, особняках и т. п. По-видимому, в этот миф поверил не только простодушный Есенин, но и «деловой» Кусиков. А вот Шершеневич, свободно владевший иностранными языками, разговорив Айседору, хитроумный ее замысел, видимо, разгадал: «Это был первый случай в жизни соломенного поэта, когда его перехитрила не очень умная, но очень опытная женщина».
Есенин вырвется и из этого плена, но не сразу. В мае 1922-го он еще воспринимает и чудесное явление Дункан, и свободный перелет (на корабле звезды) через границу как знак того, что его языческая молитва из «Сельского часослова» услышана – Там и Тем:
О солнце, солнце,
Золотое, опущенное в мир ведро,
Зачерпни мою душу,
Вынь из кладезя мук
Страны моей.
Разумеется, впрямую о таких далеко идущих намерениях вслух не говорится. Однако Айседора делает все, чтобы соблазнить молодого мужа дорогими игрушками для взрослых плейбоев. Он так страдал от неблагообразия российского быта – к его услугам самые шикарные апартаменты в самых комфортабельных отелях. Он неравнодушен к красивой одежде – перед ним распахиваются двери самых элегантных магазинов. И ей это (соблазнить!) почти удается. При погрузке на отплывающий в Америку трансатлантический лайнер «Париж» Есенин сосчитал свои огромные, похожие на платяные шкафы чемоданы – их было 20!
И все-таки, и все-таки… При всей своей опытности Айседора слишком поздно сообразила, что «Серьежа» недаром писал в «Ключах Марии»: «Человеческая душа слишком сложна для того, чтобы заковать ее в определенный круг звуков какой-нибудь одной жизненной мелодии… Во всяком круге она шумит, как мельничная вода, просасывая плотину, и горе тем, которые ее запружают, ибо, вырвавшись бешеным потоком, она первыми сметает их в прах на пути своем».
И ведь действительно – вырвется, несмотря на хитроумные усилия Дункан намертво привязать Есенина и к себе, и к своей славе, ко всем тем широким возможностям, какие открывала бездомнику экстравагантная женитьба. Прорвет определенный и тесный жизненный круг! Ну, а пока ненасытная душа поэта только просасывает возведенную на его трагическом пути охранную плотину…
Вне России, «средь разных стран», Есенин прожил больше года, до августа 1923-го (галопом по Европам с заездом в Северную Америку), и, кажется, для того только, чтобы убедиться «во вреде путешествий». В Европе он чувствовал себя слишком русским, среди эмигрантской, парижской и берлинской, элиты – слегка советским, а в Америке, назло сытым буржуям, почти влюбился и в комстроительство, и в прорабов его, взявшихся искоренить российскую «отсталость». Для этого пришлось, пусть и на краткий миг, когда поднялся на палубу второго «Титаника» – фешенебельного парохода «Париж», – «разлюбить» нищую Россию: «…Я шел через громадные залы специальных библиотек, шел через комнаты для отдыха… прошел через танцевальный зал, и минут через пять, через огромнейший коридор, спутник подвел меня к нашей кабине. Я осмотрел коридор, где разложили наш большой багаж… осмотрел столовую, свою комнату, две ванные комнаты и, сев на софу, громко расхохотался. Мне страшно смешным и нелепым показался тот мир, в котором я жил раньше. Вспомнил про “дым отечества”, про нашу деревню, где чуть ли не у каждого мужика в избе спит телок на соломе или свинья с поросятами, вспомнил после германских и бельгийских шоссе наши непролазные дороги и стал ругать всех цепляющихся за “Русь”, как за грязь и вшивость. С этого момента я разлюбил нищую Россию. Милостивые государи! С того дня я еще больше влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам как романтик в моих поэмах, – я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своем творчестве».
Америка, пусть и ненадолго, ошеломив Есенина (очень скоро он догадается, что это всего лишь «Железный Миргород»), так сильно «переломила» ему зрение, что он даже переименовывает (в стихах, разумеется) бедную свою родину на американский лад: «Великие Штаты СССР». Внезапному «покраснению» автора «Кобыльих кораблей» и «Сорокоуста», кажется, весьма поспособствовала Айседора Дункан, родившаяся, по ее же словам, «пламенной революционеркой». Ни годы великих бедствий, ни годы великой славы не излечили эту феноменальную женщину от романтического сумасбродства. Ее импресарио Юрок вспоминает: «Первый взрыв произошел в Бостоне. Есенин открыл окно гардеробной в Симфони-Холле и, размахивая красным флагом в промозглом воздухе, прокричал по-русски что-то вроде “Да здравствует большевизм!”
Управляющий Симфони-Холлом позвонил мне в Нью-Йорк. Мэр Керли был в бешенстве. Необходимо было отменить представление.
Я поймал Айседору по телефону…
“Он прелесть, ну, что я могу поделать? Он просто выпил лишнего. Мистер Юрок, не волнуйтесь. Он больше не будет!”
Кое-как мы успокоили и мэра, и разгневанных бостонцев. А на следующий день Есенин проделал все это снова… На сей раз толпа собралась на улице, и Есенин произнес речь. К счастью, в то время по-русски в Бостоне говорили не больше, чем сейчас, и представление благополучно продолжалось…
На следующее утро в Нью-Йорке я развернул газету и поперхнулся глотком кофе.
“Красная танцовщица шокирует Бостон!” “Выходка Айседоры заставила зрителей покинуть Симфони-Холл!”. Более цветистые газеты описывали, как Дункан сорвала красную тунику и, размахивая ею над головой, совершенно голая, произнесла красную речь.
Я позвонил в Бостон. Все оказалось правдой, или почти все. Айседора действительно размахивала над головой красным, правда, все-таки красным шарфом, а не туникой, и в самом деле кричала: “Это красный! И я такая же! Красный – цвет жизни и силы! Когда-то вы были дикими! Вольными людьми дикой Америки! Не позволяйте им приручать вас!”»
Кончилось ярко-красное турне Айседоры плачевно. Самую знаменитую американку начала ХХ века лишили американского гражданства, но и это не отрезвило ее, тогда как большевистские спичи Есенина – не более чем мгновенный эмоциональный всплеск, может быть, даже род самовнушения, а вовсе не убеждение, все пункты которого «имеют внутреннюю согласованность».
В Америке еще не улегся шум, вызванный скандальными выступлениями Айседоры и ничуть не менее эпатажными, на вкус среднего американца, выходками ее супруга. Океанский лайнер еще только три дня как отчалил от нью-йоркского причала, а Есенин, забаррикадировавшись в шикарной каюте, уже строчит крамольное письмецо Александру Кусикову. Кусиков теперь живет в Берлине, и ему можно говорить все без утайки:
«Сандро, Сандро! Тоска смертная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется…Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имеющих, а еще тошней выносить подхалимство своей же братии к ним… Я перестаю понимать, к какой революции я принадлежал. Вижу только, что ни к февральской, ни к октябрьской…»
О том, что Есенин не близок большевикам в своем творчестве, свидетельствуют и его рукописи 1922–1923 годов. В готовом виде из почти кругосветного турне поэт привез лишь несколько стихотворений из цикла «Москва кабацкая» да два прекраснейших, но отнюдь не прокоммунистических наброска: план и черновик драматической поэмы «Страна негодяев» и первый вариант «Черного человека».
Четырнадцати заграничных месяцев оказалось достаточно, чтобы догадаться: и заморская жар-птица, и комфортабельное зарубежье ему ни капельки не нужны, хотя, как законный супруг балерины с мировой славой, он мог бы остаться в любой из столиц мира, не испытывая тех материальных затруднений, с какими столкнулась русская эмиграция первой волны. Да, была страсть, а может, и любовь? Но за два года общения без языка (русский словарь Айседоры ограничивался тремя десятками слов, английский Есенина был еще короче) страсть его выгорела, а любовь так и не «успела расцвесть». Чувствуя, что теряет возлюбленного, Дункан пила все больше и больше, благо в Европе сухого закона не было. Пьянеть не пьянела, в отличие от Есенина, который «расшатывался» от первой же рюмки, но тяжелела, дурнела, становилась сентиментальной и тихо и долго лила слезы. Наскоро нанесенный грим уродовал расплывшееся лицо, оставляя на пеньюарах некрасивые липкие пятна. Как ни мало разбирался Есенин в сногсшибательных проектах, которые должны были, по расчетам Дункан, обеспечить финансовое благополучие и школы русских босоножек, и их собственной маленькой, но семьи, он кожей чувствовал: Дунька пережила свою славу. А под увядшую славу никто, кроме ее американского импресарио Юрока, и гроша ломаного не даст. А ведь Юрок не Ротшильд и доллары выкладывает в надежде, что Айседора уйдет наконец со сцены, красиво, на излете мифа о ее красоте и гениальности, спрячется где-нибудь в Швейцарии или в каком-нибудь захолустном уголке Лазурного Берега и все-таки напишет историю своей фантастической жизни. Эту книгу давно уже ждет мир и особенно сильно – постаревшие поклонники. Ждет – ибо только книга, а не она сама, нынешняя, тяжелая и обрюзглая, может вернуть их в молодость. В те баснословные года, когда юная и дерзкая американка казалась нимфой, спрыгнувшей на театральные подмостки с краснофигурной греческой вазы. Увы, Айседора и мысли такой не допускала. Сколько раз безумные ее затеи лопались как мыльные пузыри, но каждый раз, как бог из машины, являлся некто и осыпал избранницу судьбы самыми надежными на свете купюрами…
Время меж тем шло и шло. Есенин рвался в Россию. Он готов был заключить с «демоном поэзии» любую сделку, но только в обмен на стихи. Но черный бес, как и зеленый сатана Доллар – Изадоре, только ухмылялся ему в лицо: стихи не рождались. Хитрой машинкой для заточки Есенин заготавливал с вечера дюжину отличнейших карандашей, аккуратно взрезал пачку великолепной, самой белой на свете бумаги и утром, пока Дунька дрыхла, присаживался к столу. И рисовал чертиков. «Кастальский ключ» был сух и бесплоден. В ярости он будил Дункан, орал, что больше не может, что если она его не отпустит, наложит на себя руки. Айседора наконец очухалась и вызвала телеграммой Шнейдера. Илья Ильич приехал и, как и всегда, кое-как разрулил ситуацию. Пусть, мол, Сережа едет, никуда не денется, а у нас – дела. По всему Берлину расклеены афиши, извещающие почтенную публику, что ее ожидает сюрприз: русские выпускницы танцевальной школы Дункан. Дункан как бы смирилась, как бы позволила себя уговорить, но ночью, ласково выпроводив Шнейдера, устроила такую сцену, что Есенин чуть было эту гадину не придушил. Впрочем, на вокзале, на людях, был весел и объявил репортерам, что расстаются они с Айседорой ненадолго, недели на две, не больше. В поезд вскочил на ходу. Сдернув левой рукой щегольское кепи, правой изображал нежнейшие воздушные поцелуи, но уже знал:
К прошлому возврата больше нет…Глава шестнадцатая Возвращение на родину Август 1923 – март 1924
Вопреки дурным ожиданиям, августовская Москва 1923 года встретила всемирного путешественника с почти доброжелательным любопытством. О том, чтобы срочно «усыновить» вчерашнего хулигана, речь, натурально, не шла, но и затруднений, как уже говорилось в первой главе, с публикацией очерков об Америке не возникло. «Железный Миргород» чуть ли не молнией опубликовали «Известия», с минимальными купюрами, в двух номерах. Как-никак, а автор – законный супруг мировой знаменитости. Сыграл свою роль и персональный вызов в Кремль (Галина Бениславская, понимая, что осенью 1926-го имя уже опального Троцкого в связке с именем Есенина лучше не упоминать, выражается уклончиво. Дескать, «после заграницы советская власть приветливо с ним поздоровалась»). Но пока на дворе август двадцать третьего, и по Москве летает завистливый слух: Есенин-де был на приеме у Л. Д. Т. Официально Троцкий – «вождь Красной армии», а неофициально – политическая фигура, практически равная Ленину. Уже одно это распахивает перед обласканным им возвращенцем двери всех толстых журналов, как левой, пролетарской, так и центристской ориентации. И все-таки Есенин на всякий случай подстраховывается, ведь его появление в Москве совпало с новой волной гонения на эсеров. После подавления Антоновского мятежа, в котором, по данным разведки, замешан и Борис Савинков, ВЧК объявила кампанию по его обезвреживанию. (Через год, в августе, он будет схвачен при переходе границы.) Среди членов эсеровской партии началась паника… И Есенин сделал ход конем: написал автобиографию, в которой «честно признался» во всех грехах, подстелив, как говорится, соломки. Рассказал и том, что «в революцию» работал с левыми эсерами, а в предреволюционные годы «при некотором покровительстве полковника Ломана», был «представлен ко многим льготам». Когда в руках у Ходасевича оказался этот загадочный документ, при жизни Есенина не опубликованный, он сразу же заподозрил, что автобиография 1923 года «написана неспроста». Правда, гадать на кофейной гуще не стал: «Мне неизвестно, какие именно обстоятельства и воздействия вызвали ее к жизни и куда она была представлена». К сожалению, и нам неизвестно, какие конкретно обстоятельства и воздействия вызвали ее к жизни. Но так как мы, в отличие от Ходасевича, знаем, в какой ситуации она появилась, не будет, надеюсь, чрезмерной смелостью предположить, что воздействием, побудившим Есенина ее написать, было участие Бориса Савинкова в Антоновском мятеже, организованном левыми эсерами. Автор «Коня Бледного», масон и анархист, был личностью легендарной. Над загадкой Савинкова долго ломала голову даже Зинаида Николаевна Гиппиус, прежде чем догадалась: «Для дела России Борис Савинков непригоден » (курсив З. Н. Гиппиус). Этих слов Гиппиус Есенин, конечно, не знал, но его Номах, главный негодяй «Страны негодяев», имеет куда больше сходства с Савинковым, нежели с батькой Махно, о чем, кстати, находясь за границей, Есенин мимоходом упомянул, а по возвращении не говорил никогда и даже хотел переименовать «Страну негодяев». Пусть, мол, будет «Номах», чтобы и сомнений не оставалось: прототип Негодяя номер один – сын бедного крестьянина, уроженец села Гуляй-Поле, Нестор Иванович Махно, а не легендарный авантюрист, автор нашумевшей романной пары «Конь Бледный» и «Конь Черный». Что касается обстоятельств, в силу которых эта загадочная автобиография сохранилась, то они известны из воспоминаний С. Борисова. По его свидетельству, в конце 1923 года Есенин по собственному почину написал автобиографию для сборника своих стихов, запланированного издательством, в котором мемуарист работал. Издание не состоялось. Рукопись Есенин забрал, а автобиографию почему-то оставил. Пусть-де полежит, может, и пригодится. Покаяние в антисоветских грехах не пригодилось. Предосторожность оказалась тщетной, но не безумной и о патологической мнительности автора отнюдь не свидетельствующей. Десять лет спустя, в феврале 1933-го, будет арестован якобы за создание «идейного центра народничества», а по сути – как тайно-упорный проводник эсеровской идеологии, давным-давно отошедший от политики Р. В. Иванов-Разумник. Кампания по ликвидации кулачества близилась к завершению, но заодно и кстати заметали и уцелевших эсеров. Узнав об этом, Осип Мандельштам так занервничал, что признался гостившей в Москве Ахматовой, что в 1918 году был сотрудником левоэсеровской газеты «Знамя труда», лит. отделом которой заведовал Иванов-Разумник. Паника была настолько серьезной, что Анна Андреевна внесла в свои воспоминания о Мандельштаме («Листки из дневника») следующий абзац: «В Москве Мандельштам становится сотрудником “Знамени труда”. Таинственное стихотворение “Телефон”, возможно, относится к этому времени». Догадка Ахматовой, как всегда, проницательна. Иначе в тексте таинственного стихотворения, датированного 1 июня 1918 года, не было бы такой детали, как «высокий строгий кабинет», да еще с телефоном. Больше того, исходя из содержания стихотворения, можно предположить, что Мандельштам уже первого июня 1918 года что-то знал (или догадывался?) о самоубийственном решении левых эсеров, может быть, став случайным очевидцем телефонного разговора?
На этом диком страшном свете
Ты, друг полночных похорон,
В высоком строгом кабинете
Самоубийцы – телефон.
Конечно, Есенин только печатался в «Знамени труда», но пуганая ворона и куста боится…
Однако сняв или почти сняв опасения по линии политической, возвращение на родину обрушило на Есенина множество неприятных житейских проблем. За четырнадцать месяцев официального брака с «заморской жар-птицей» он смертельно устал: и от жадной ее последней любви, и от властной ревности. И что хуже всего – разленился, обарился и начисто забыл, как зарабатываются деньги. Ни «Черного человека», ни «Страну негодяев» печатать нельзя. Сыро. Первой рукой написано. И вообще не ко времени. Не в ногу с эпохой. Зарабатывать, как раньше, выступлениями на поэтических сборных концертах? Где каждой твари по паре? И не к лицу, и не по летам. Да и здоровье не то. Впрочем, пока у него кое-что в загашнике есть. За берлинский сборник хорошо заплатили, и крыша над головой вроде как имеется. В их на пару с Мариенгофом приобретенной жилплощади порядок и пустота. Анатолий с женой и двухмесячным Кирюхой кайфуют в Одессе. Что будет, когда вернутся? Но пока Есенин старается об этом не думать. Август прекрасен, почти так же пригож, как его новая пассия – Августа Миклашевская. Да и Москва словно сделала косметическую операцию, вернув себе прежнее, довоенное лицо! Рестораны, казино, мюзик-холлы… На углу Кузнецкого и Неглинки тусовались проститутки, разодетые в стиле буржуа-нуво, Грета Гарбо и Мэри Пикфорд посылали им одобрительные воздушные поцелуи. Заметив стайку оборвышей, облепивших витрину знакомой по прежней жизни кондитерской, подошел поближе – мальчишки порскнули, как воробьи. Господи, да откуда же все это взялось? Есенин даже зажмурился – быть не может: торты, пирожные и шоколад, шоколад, шоколад… Но самая приятная из неожиданностей – журналы, журналы, журналы! «Красная нива», «Красная новь», «Октябрь»… Скупив в первом же газетном киоске все имевшиеся там номера толстяков, а также увесистую кипу тонких, разыскал любимую свою скамейку на Тверском и погрузился в чтение. Проголодавшись, переместился в ближайший подвальчик. Выбирал не по вывеске, а по запаху, ноздрями, и выбрал правильно. Едальня оказалась блинной, недорогой, но аппетитной. Самопальную перцовку подали в чистом графинчике, а к стопке ноздреватых блинов – икру и семгу.