Если бы Пушкин…
Шрифт:
Они не любили друг друга. Во всяком случае считалось, что они полярные противоположности, начисто исключающие друг друга из литературы. Может быть, в последний раз перед этим они встретились еще до революции, в десятые годы, в Петербурге, в «Бродячей собаке», где Маяковский начал читать свои стихи, а Мандельштам подошел к нему и сказал: «Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр». Маяковский так растерялся, что не нашелся что ответить, а с ним это бывало чрезвычайно редко.
Не знаю, считал ли сам Мандельштам, что он и Маяковский — «полярные противоположности, начисто исключающие друг друга из литературы». Может быть, и считал. Но история, рассказанная Катаевым, об этом никак не свидетельствует. Скорее она свидетельствует об обратном. Яснее ясного говорит она, что Мандельштам считал Маяковского истинным поэтом. Потому и полагал, что читать свои стихи в кафе ему — не к лицу. Что этим он унижает не только себя, но — саму поэзию, носителем которой он безусловно является. Бурлюк, или Крученых, или даже Северянин, читающие свои стихи в кафе, вряд ли вызвали бы у Осипа Эмильевича такой взрыв негодования: в этом не было бы для него никакой профанации, поскольку Крученых и Бурлюк вряд ли воспринимались им как поэты, а что касается Северянина, то ему с его стихами как раз в кафе — самое место.
Не знаю, может быть, Маяковский и в самом деле растерялся и не нашел на эту выходку Мандельштама достойного ответа. Но ответить было можно.
Начать с того, что возмутить и раздражить Мандельштама там мог не один Маяковский. Среди завсегдатаев «Бродячей собаки» были поэты, куда более близкие Осипу Эмильевичу, нежели молодой скандалист-футурист, еще не относивший свою желтую кофту.
Здесь ходил Кузмин с зачесанными на голый череп волосами, с прямо обрезанными щеками… Здесь был Георгий Иванов. Вероятно, красивый, гладкий, как будто майоликовый, и старый Цибульский, и Пяст…
Здесь шептал стихи Хлебников. Во второй комнате, там, где нет камина, в черном платье сидела Анна Андреевна Ахматова.
Все это очень точно ею описано: Все мы бражники здесь, блудницы, Как невесело вместе нам! На стенах цветы и птицы Томятся по облакам. Навсегда забиты окошки: Что там, изморозь, или гроза? На глаза осторожной кошки Похожи твои глаза…Впрочем, против того, чтобы посещать это кафе и даже быть там завсегдатаем Мандельштам не возражал. Он возражал лишь против того, чтобы поэты профанировали свою высокую болезнь, обнажая душу перед всякой человеческой мразью, из которой состояло большинство этих самых завсегдатаев.
Но ведь именно к ним молодой Маяковский и обращал свой стих, «облитый горечью и злостью»:
Вот вы, мужчина, у вас в устах капуста где-то недокушанных, недоеденных щей; вот вы, женщина, на вас белила густо, вы смотрите устрицей из раковины вещей..
Смысл его гипотетического ответа на упрек Мандельштама, однако, должен был состоять не в этом. Суть дела заключалась в том, что начиналась, — в сущности, уже началась — новая эпоха в истории поэзии российской — эпоха звучащего слова. Поэзия, стихотворная речь уже не умещалась на листках веленевой бумаги, сброшюрованных и переплетенных в сафьян, — она стала восприниматься с голоса.
К этому новому бытию поэтической речи Маяковский был не просто готов: он словно бы нарочно был для него создан, самой природой своего дарования был к нему приспособлен:
Маяковскому присуща была природная театральность, естественная убедительность жестов. Вот так, ярко освещенный, выставленный под перекрестное внимание зрителей, он был удивительно на месте…
Его речь опиралась на образы, на сравнения, неожиданные и меткие. И все-таки, изложенная на бумаге, она утратила бы половину энергии. Сейчас ее поднимал и укреплял горячий, мощный, нападающий голос. Голос принимался без возражений… Даже самые враждебно настроенные или равнодушные подчинялись этой играющей звуками волне. Особенно, когда речь Маяковского, сама по себе ритмичная, естественно переходила в стихи.
То торжественно, то трогательно, то широко растягивая по гласным слова, то сплющивая их в твердые формы и ударяя ими по залу, произносил он стихотворные фразы. Он двигался внутри ритма плавно и просторно, намечая его границы повышением и соскальзыванием голоса, и, вдруг отбрасывая напевность, подавал строки разговорными интонациями. В тот вечер он читал «Тиану» Северянина, придавая этой пустяковой пьесе окраску трагедии. И вообще, непонятный, ни на чем не обоснованный, опровергаемый его молодостью, его удачливой смелостью, но все же явно ощутимый трагизм пронизывал всего Маяковского. И, может быть, это и выделяло его из всех.
Да, это выделяло, даже отделяло его от других «королей» тогдашней эстрады. Но кое-что его с ними и сближало. Не случайно ведь стал он читать в описываемый Сергеем Спасским вечер северянинский «Сонет Тиане». И не случайно открыто соперничал с Северяниным, состязался с ним за звание «короля поэтов»:
Известный организатор поэтических вечеров Долидзе решил устроить публичное «состязание певцов». Вечер назывался «выборы короля поэтов»… Публике были розданы бумажки, чтобы после чтения она подавала голоса. Выступать разрешалось всем. Специально приглашены были футуристы.
На эстраде сидел президиум. Председательствовал известный клоун Владимир Дуров.
Зал был набит до отказа. Поэты проходили длинной очередью. На эстраде было тесно, как в трамвае. Теснились выступающие, стояла не поместившаяся в проходе молодежь. Читающим смотрели прямо в рот. Маяковский выдавался над толпой… Он заставил себя слушать, перекрыв разговоры и шум. Чем больше было народа, тем читал он свободней. Тем полнее был сам захвачен и увлечен…
Но «королем» оказался не он. Северянин приехал к концу программы. Здесь был он в своем обычном сюртуке. Стоял в артистической, негнущийся и «отдельный».
— Я написал сегодня рондо, — процедил он сквозь зубы вертевшейся около поклоннице.
Прошел на эстраду, спел старые стихи из «Кубка». Выполнив договор, уехал. Начался подсчет записок. Маяковский выбегал на эстраду и возвращался в артистическую, посверкивая глазами. Не придавая особого значения результату, он все же увлекся игрой. Сказывался его всегдашний азарт, страсть ко всякого рода состязаниям.
— Только мне кладут и Северянину. Мне налево, ему направо.
Северянин собрал записок все же больше, чем Маяковский.
«Король шутов», как назвал себя Дуров, объявил имя «короля поэтов».
Можно, конечно, объяснить страстную заинтересованность Маяковского в исходе этого необычного состязания азартностью его натуры и даже бросить вскользь, как это делает Сергей Спасский, что на самом деле Владимир Владимирович не придавал особого значения исходу состязания. Но сама картина, нарисованная автором воспоминаний, этому выводу явно противоречит.
Гораздо ближе к пониманию истинной природы этого соперничества подошел Пастернак:
У Маяковского были соседи. Он был в поэзии не одинок, он не был в пустыне. На эстраде до революции соперником его был Игорь Северянин…
Северянин повелевал концертными залами и делал, по цеховой терминологии артистов сцены, полные сборы с аншлагами. Он распевал свои стихи на два-три популярных мотива из французских опер, и это не впадало в пошлость и не оскорбляло слуха.
Характеристику, которую Борис Леонидович дал Северянину, можно расширить. Вероятно, в чем-то ее можно даже и оспорить. Но место законного, едва ли не единственного соперника Маяковского на эстраде (то есть в жанре звучащей, а не читаемой глазами поэзии) он определил точно. В этом жанре Северянин тогда и впрямь был — король.
Но был еще один — тоже законный, хотя и не коронованный — претендент на этот высокий титул.
Александр Вертинский
Не знаю, как это бывало в его молодые годы, до революции, но в поздний, последний период его жизни на эстраде, который я еще застал, каждый его концерт предварялся обычно таким объявлением:
— Начинаем выступление поэта и композитора Александра Вертинского!
В этом определении вроде бы не было ни лжи, ни фальши, ни даже преувеличения. Пел он не только чужие, но и свои стихи. Стало быть, титул поэта принадлежал ему по праву. И музыку для них (и своих, и чужих) сочинял сам. Стало быть, и композитором тоже называться имел право.
По справедливости к этим двум титулам следовало бы добавить еще и третий: титул актера.
Актер он был — гениальный. Выразительность его жеста, изумительную пластику его рук сравнивали с игрой великого китайского артиста — Мэй Ланфана.
Современный зритель может увидеть Вертинского в двух фильмах, в которых он снимался: сыграл кардинала в фильме «Заговор обреченных» и генерала в фильме «Анна на шее». Сыграл он обе эти роли великолепно. Но актерские его возможностях в них были использованы процентов на пять, не больше. Взяли его на эти роли главным образом потому, что искали подходящий типаж. Таких людей («с раньшего времени», как говорил Паниковский) в то время оставалось не так уж много.