Exegi monumentum
Шрифт:
— Фараон? — я догадываюсь.
— Именно, Фараон. Оккультисты-гуру серийное производство всевозможных фараонов наладили, на Руси сейчас фараонов хоть пруд пруди — и Рамзесов, и Тутанхамонов. Мы считать их пытались, на двадцать пятом Тутанхамоне сбились; в Омске где-то его обнаружили, в кружке тамошнего гуру, агентурные сведения к нам поступили. Раньше фараонами полицейских звали, городовых; теперь, эвон, есть даже один кандидат наук фараон — в Туле, если не ошибаюсь,— только он фараон довольно-таки разумный, никому о своем фараонстве не говорит, помалкивает. Бред собачий все это, но и бред что-то значит: тянет русского человека к Египту. К Нилу. К мумиям. Это во-первых. И опять же паломничество, не нами оно придумано. Спародированная, конечно, традиция, только все же... Люди едут, идут к святыне. Уж простите, как бы ко гробу Господню тянутся. К мощам. К нашим, советским, мощам. Совмощам, партмощам. А не станет мощей, им, паломникам, куда же податься? На Волково кладбище? Да, они, разумеется, туда хлынут, потянутся вереницами. Из-за упрямства. Из-за принципа, как говорится. Уж к Есенину тянулись, к Пастернаку тянулись, теперь к Высоцкому тянутся. А тут — Ленин. Всего проще, волочить не дадут, воспротивятся. Соберутся толпы на Красной площади, день и ночь стоять будут. Но, допустим, разгонят толпы. Закопают сердечного. Вокруг кладбища таборы будут стоять, костры жечь. Споры, диспуты, знаете не хуже меня; если уж вокруг истукана на площади толкались, то что же у могилы начнется!.. Нам бы, русским мечтателям, что? Нам лишь бы не работать, не вкалывать. Не пахать. Не гор-ба-тить и не ишачить. И кипеть, кипеть водовороту на Волковом кладбище; чудеса пойдут, явления всевозможные. Из могилы будет Ильич вставать, восставать в сиянии, светлым облаком, призраком вещим носиться, витать над городом. И толпы его узрят. Ох, хорошие люди демократы наши, но чего у них нет, так это чувства реальности. Атрофировано оно. И не говорю уж о том, что важнейшего источника психоэнергии государство лишится.
— Что же вы предлагаете?
И тут самое интересное: то, о чем я лишь смутно догадывался, запрещая себе догадки, считая их пошлостью, потаканием анекдотам, нелепейшим слухам. Походивши вокруг да около, поворчавши на демократов, покровитель мой набрал воздуху в легкие да и брякнул:
— Предлагаю вам в сверхэлиту войти, дорогой мой. В сверх-сверх-элиту. Не торчать Островским, Грозой, у Малого театра, не маячить Эрнстом Тельманом с поднятым кулачищем у метро «Аэропорт», у автодорожного института, а... прилечь, понимаете? Прилечь и зажмуриться. Смежить веки, дремать преспокойненько, а тем временем сердцем вашим необычайным...
И представилось мне: в назначенный день, под утро... Обряжают меня в защитного цвета френч. Гримируют. И тихо-претихо кладут под стеклянную крышку. «Майна! Майна помалу!» — шепотом говорят. А в урочное время, в десять, кажется, включается музыка — о, гроб с музыкой! И в открывшиеся двери чинно втекает толпа.
Грех, какой же, Господи, грех! Стоять памятником Маяковскому, Горькому, Пушкину да хотя бы тому же Тельману — так, забава. Это розыгрыш. Мистификация, которая даже делает государство хоть немного живым, придает ему озорство и лукавый задор. Бог ему судья, государству: учинило целую отрасль промышленности, засандалило ее в подполье, навербовало матросов, бухгалтеров, музыкантов, девчонок-аристократок да ищущих приключений дамочек — работайте!
Но лабать упокойника? Усопшего то есть?
— Я не буду вас торопить,— проглотил очередную таблетку Смолевич,— И... полнейшая добровольность. Пол-ней-ша-я!
— Грех же это,— промямлил я.
— Разумеется, грех. Вы крещеный, я знаю. У вас исповедник будет. Не высшего сана, но не в сане тут дело, иеромонах один есть, к нему-то коллекторы экстра-класса и ездят, под Козельском он где-то в скиту обитает. Я не знаю, о чем они с ним говорят, но уж коли они продолжают работать, он, выходит, не возбраняет им. А на том, чтобы место на Красной площади занимали только крещеные люди, мы настаиваем, это знаете, от кого повелось? От отца народов, семинариста!
И Смолевич рассказывал. Число суперколлекторов колеблется, их в России должно быть не менее трех и не больше семи. Сейчас кризис: самый старший полгода назад тому умер, причем умер он на посту, отказало сердце — положили его, был живехонек, дремал тихо и («Вы себе представляете?») не проснулся. Вздохнул («к изумлению посетителей, разумеется!») и угас («тут как раз делегация бразильских коммунистов шла мимо гроба!»). Только к вечеру вытащили беднягу, а на третий день на Ваганьковском кладбище хоронили, хотя есть уговор с Моссоветом: суперлабухов хоронят на Новодевичьем.
— Другой... Я уж вам как есть все скажу! Другой, значит, с катушек сошел. Выпал в осадок, как студенты, ваши, кажется, говорят. Короче, в уме повредился. Понимаете, шли мимо диссиденты молоденькие. Подошли, взглянули и, надо же, непристойность какую-то выдали. К концу дня дело было, смены его. А его, видать, еще с утра донимали. День-деньской он терпел, а тут сердце взыграло, не выдержал. Рявкнул им что-то вроде: «Сами вы сволочи!» Когда смена кончилась, стало ясно: плохи дела у коллектора. Стоном стонет. То Дзержинского призывает, то Крупскую. Монологи целые им произносит, жалуется, плачет навзрыд: «Обижают меня!» Психиатры в ведомстве нашем, как известно вам, собственные, засекреченные, только руками разводят: они, даже они не знают всего; они думают, старик просто лабал монументики Лукича где-нибудь в городке районном. «Первый раз,— говорят,— мы встречаем такое... Чтоб коллектора обида настолько задела... Серьезное дело!»
И Смолевич еще одну таблетку достал из флакончика, хотел было ее проглотить, но взглянул на часы, раздумал и таблеточку обратно во флакончик вложил, сверху ваткой прикрыл.
Положение, насколько я понял, архикритическое: один умер, другой в секретнейшем скорбном доме — уж не в Белых Столбах, разумеется. И работают двое, чередуясь с оригиналом, с подлинником: он — третий; он, как может, и после кончины своей уже седьмой десяток мировому пролетариату пользу старается приносить.
Условия были сказочными: увеличенная, повышенной комфортабельности жилплощадь в Москве, в тихих-тихих кварталах у Никитских ворот. Под Москвой пожизненно, с правом передавать по наследству, дача. Особняк на Черноморском побережье Кавказа, в Гульрипши. Иномарка-машина с регулярным обслуживанием. Посменная оплата в валюте.
— Это вам не спецзаказы Леонова, Леоныча нашего.— Передразнил: — Колбаска, балык копчененький. Ни о чем не беспокойтесь, обставить сумеем: в лотерею выиграете, а работы ваши неожиданно станут издаваться за рубежом... Я же знаю, вы, как и многие, не реализовали себя. Вам не слава нужна, не популярность. Вы хотите, чтоб вас у-слы-ша-ли. Мы вам все недоданное постараемся, как сможем, восполнить. Соотечественники подумают: «Повезло человеку!» Никаких вопросов у них не возникнет; вы же чувствуете, ваше время приходит, и без нашего содействия вас, как творческую личность, рано или поздно увидят и на Западе, и на грешной Руси. Мы всего лишь ускорим естественный ход вещей. А уж сколько бы там, на Западе, скупердяи-издатели вам ни начислили, мы доплатим; гонорары этих издателей нам для прикрытия только и будут нужны. Да, еще: гимназии, лицеи пойдут, так о сыне вам беспокоиться не придется, он способный мальчик. Придет время высшее образование получать, куда вздумается ему, туда и поступит, уж не знаю, УМЭ это будет или «Лотос» какой-нибудь.
— «Логос»!
— Да я нарочно. «Логос... Лотос...» Тоже славно, незаурядный цветок, цветок мудрости. Вы умнее меня, и вы понимаете, я не просто перечень благ каких-то перед вами развертываю. В этих благах и духовность заложена. Государство кого-то хочет... лелеять, я бы сказал. Оно право на милость, на каприз реализовать пожелало. Полагаю, понятно? Все я вам изложил. Разумеется, тайна пол-ней-ша-я. В любом случае, если даже и не дадите согласия. Но мне кажется...
Мимо двери снова топочут студенты:
— Старик, слышал? А Вера Францевна уходит от нас!
— Не свисти, куда ей от нас деваться?
— А она и не денется, будет античку вести да свою германистику, а вообще в академии ей чтой-то такое светит.
— А кого нам подсунут?
— Не те времена, не подсунут, а выборы будут. На альтернативной основе.
И уходят студенты, удаляются голоса.
— Соглашайтесь, а? — почти умоляет Смолевич.— Месяц вам на раздумье. Два, может быть. Вы, как мне говорили, женитесь? Превосходно! Свадьбу справите и решайте!
— Гм, занятно: из-за свадебного стола и — во гроб.— И потом у меня вдруг срывается: — А на свадьбу заглянете?
— Что ж, я ждал приглашения. Но и вы мне позвольте подумать, предоставьте свободу...
— Я-то вам предоставлю...
— А я вам не предоставляю? Повторяю, думайте, взвешивайте...
И исчез Смолевич Владимир Петрович: профессионал высшей пробы; как и наши преподаватели в подземелье, в УГОНе, он умеет появляться и исчезать, словно призрак, хотя уж кто-кто, а он ни к какому дурацкому оккультизму не расположен; тренировка, и только...