Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он вздохнул о том, что здание магазина «Мясо — рыба — овощи — фрукты», по всей видимости, вообще скоро будет подвержено сносу: обветшало; по проекту реконструкции города на месте его намечается воздвигнуть тридцатидвухэтажное подобие небоскреба. Да и примелькалось оно, в ЦРУ его фотографий, из космоса снятых, уже целый альбом составили. УГОН будет вскоре функционировать где-то в новых районах.

— В Теплом Стане, возможно, или подальше. Обновляться надо, товарищи, всем и всему обновляться, потому что новые времена наступают...

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Наступают новые времена, и теперь в бестолковых записках моих все смеша­ется окончательно: один стиль будет наезжать на другой, и взбесившиеся события, тесня и отталкивая друг друга, гурьбою помчатся к финалу — не особенно, по- моему, счастливому для одних, для других же чрезвычайно счастливому.

Мы, коллекторы-лабухи, ощутили наступление новых времен, вероятно, рань­ше большинства населения. Я-то что, меня кооптировали, и трудился я в месяц раза три-четыре, не больше. ПЭ, которую я наловчился давать за трое-четверо суток напряженной, изматывающей работы, оказывалась высшего качества, кате­гории «экстра»: ПЭ-Э. Человек, а особенно наш человек, советский, втихаря неизменно мечтает оказаться в чем-нибудь исключительным, выделиться; и ре­дакции газет, канцелярии министерств, президиум Академии наук и, конечно же, Комитет государственной безопасности завалены предложениями тех, кто при первой возможности готов быть отправленным на Луну, еще лучше на Марс, причем тут же присовокупляется что-нибудь о готовности погибнуть, и притом погибнуть в полнейшей безвестности. И все это пишется искренне, честно: людям важно выделиться; хотя бы и тайно, но вы-де-лить-ся. Стать исключением. Надое­ло влачить свои дни в толпе, с девяти до шести пахать у станка, за кульманом, флегматично бездельничать в бессчетных НИИ, толочься в очередях, а в июле — августе, прикопивши деньжат, пытаться пробиться в Пицунду и в Сочи и пускать там пыль в затемненные дымчатыми очками глаза таким же беднягам. И еще: тепла хочется. Тепла, ласки, причем ласки, полученной даже из суровых рук государства: пусть посмертной, но ласки.

Мне, скажу откровенно, порой тоже хотелось тайно слетать на Марс, хотя как бы то ни было выделиться мог бы я и менее эксцентрическим способом. У меня были разные хорошие мысли по части эстетики, но УМЭ не то место, где можно высказывать хорошие мысли. Молодежи, студентам эти мысли были, как говорит­ся, до лампочки, они рассматривали их как лишнее препятствие по дороге к экзамену. Это жаль, потому что моя эстетика в предмете своем имела святая святых: творческое сознание. А оно есть у Бога, ибо Он-то и есть Абсолютное; творческое сознание есть у гениального поэта, есть у народа, додумавшегося когда-то, к примеру, совместить улицу и... реку, делающего улицу как бы сухопут­ной модификацией реки с впадающими в нее переулками-ручейками. Образуется метафора: улица помнит о том, что прообраз ее — река; и в каком-то смысле самый невзрачный городишко представляет собою... Венецию, где река и улица, как известно, полностью совмещаются. Молодые самоуверенные бородачи и весе­ленькие наши красавицы просто-напросто не знали, что делать с диковинами, излагавшимися мною через бортик фанерной кафедры, походящей на вертикально поставленный гроб: говорящий покойник — неотъемлемый элемент эстетики со­циалистической жизни; и эстетика эта базируется на образах говорящих, глаголю­щих мертвецов. Не отсюда ли рискованные уверения в том, что Ленин живее всех живых? Бесконечные цитаты из Карлуши, из Фабриканта, из Белинского, которо­го наши лабухи-коллекторы звали Психом, переделав таким образом заданный ему современниками титул «Неистовый»; цитаты из Чернышевского, Добролюбо­ва, оглядки на прошлое... Там — покойники, от них-то и должно литься в мир просвещающее, вещее слово.

В редакциях специальных журналов от моих статеек шарахались, поучающе говорили: «Но это же ни в какие ворота не лезет!» Никому не приходило на ум: если нечто не лезет в ворота, ворота не мешало бы расширить, а то, глядишь, и сломать. Но ворота казались сколоченными на совесть. Их, как водится, опутали колючею проволокой, понаставили возле них всезнающих дам из редакций. И опять, и снова выслушав слова о воротах, в которые я не вмещаюсь, я трусил в свое обустроенное Чертаново, поднимался на одиннадцатый этаж, упадал на диван, дремал. И тогда возникали те, непонятные: пробирались в мою дремоту и что-то выведывали.

33-й отдел постепенно меня от них избавлял.

— Вы отзывчивы,— внушал мне Смолевич,— от коллектора же всего прежде именно отзывчивость требуется. Ваша группа вся сплошь из отзывчивых людей состоит, одна только девочка, Ляжкина у нее псевдоним,— настоящая Эолова арфа. Да-ле-ко пойдет! Коллектор не механизм, коллекторы могут быть и бездар­ными и одаренными. Вы же, прямо скажу вам, гений не гений, но похожее что-то. Прирожденное сердце открытого типа, это я вас уверяю; не я придумал, это нам давно уже кардиологи подсказали. Плюс отзывчивость. Психоэнергия, которую мы снимаем с вас,— сверхэкстра...

И Смолевич дружелюбно смотрел на меня. Дружелюбно и испытующе — в знак того, что здесь, в 33-м отделе, получил я признание полное. То, о чем втихомолку мечтают удрученные советские люди, совграждане: можно было счи­тать, что, восседая в массивном кресле и сутками изображая выдающегося русско­го драматурга, я пересекал межзвездные дали и мчался в сторону Марса.

— Суд идет, прошу, встать! — возгласила миловидная девушка в модных большущих очках, секретарь Московского городского суда. Почему-то под глазом у нее сиренево лиловел синяк; девушка прикрывала его ладонью, отворачивалась от сошедшейся в зале публики, неестественно смотрела на стену, будто снова и снова вчитываясь в цитату из Конституции: «Судьи независимы и подчиняются только закону». Но синяк все равно был заметен, его не скрадывали ни очки, ни слой пудры.

Встали: обе жены Сен-Жермена, Бориса,— выходя из графа, женщина, рассу­ждая логически, принимала его имя и титул; значит, жены были графинями. Встала Вера Ивановна; знойно в городе было, а она какою-то зимней выглядела, и была она по-вдовьи повязана темным платком. Где-то в задних рядах небольшо­го темноватого зальчика с лавки Яша вскочил.

Лето — время, когда Москву заполняют молодящиеся старушки, неумело и неуместно подкрашенные, в белых шляпках-панамках и еще почему-то в акку­ратных носочках, над которыми нависают венозные синеватые икры. В зале было несколько таких старушек, и одна из них расположилась неподалеку от скамьи подсудимых, прямо перед вместительной клеткой, будто в цирке, в зверинце. На коленях у старушки лежала тетрадка; она встала, тетрадка упала на пол, подни­мать пришлось, а там пыли полно, и чихнула старушка. Что ж, бывает.

Растворилась дверь, и как-то украдкою, боком не вошли, а, скорее, протисну­лись в нее судьи: пожилая учительница русского языка и литературы, а за ней... Боря даже не удивился: а за ней вошел... Тот, из XVIII века, непонятный, подмигивавший, кривлявшийся, угощавший Борю ароматными влагами («Подза­правиться надо бы!»). Боря понял: теперь непонятный ни-ког-да не отвяжется от него, до могилы будет преследовать. А сегодня он — судья городского суда — пропустил вперед пожилую словесницу, проследовал, кашлянув, за нею. А за ним поднялся на судейское возвышение инженер-железнодорожник в сверкающем белом кителе. Все они неспешно расселись, и Боря отчетливо видел, что судья незаметно подмигнул ему, ободряюще и ехидно: допрыгался, дескать.

Я узнал о ходе суда от всепроникающего Леонова: агентура у него была, несомненно, и в стайке старушек в носочках; ничего не стоило послать на процесс какую-нибудь пенсионерку их ведомства, отставную майоршу, поручить ей запи­сывать самое интересное, а к массивному судейскому столу из-под низа присоба­чить магнитофончик: на майоршу надейся, а все же... 33-й отдел регистрировал потоки психоэнергии, расточаемой, с его точки зрения, и понапрасну, в простран­ство; и как раз в судах ее расточали потоками плотными, на зависть, густыми. Расточать-то ее расточали, а как снять ее? Может статься, однако, что ее каким-нибудь образом уже начали собирать и там. Или ищут способов там ее собирать (я попутно замечу: заметки мои не претендуют на полноту описания деятельности 33-го отдела; знаю только то, что я знаю; а о том, как вообще собирают психоэнер­гию, я судить не берусь). Любопытно, в общем, было Леонову. А к тому же главный, хотя и неявный герой процесса — гуру Иванов-Вонави, а он... Кустарь он, конечно. Психопат, неудачник, как и многие в нашей стране, кем-то подловато обманутый. Но проблема психоэнергии — в его кругозоре; он, гляди-ка, почитает себя равноправным соперником Комитета государственной безопасности, а раз так — Комитету нелишне проследить за его судьбой. Стало быть, не мог наш Леонов пройти мимо отнюдь не рядового судилища; и какой-нибудь свой человек туда, в зал, был внедрен.

Что успел и сумел рассказать мне Леонов, снаряжая меня на задание — на сей раз постоять Маяковским, Облаком? Бегло и не без некоторого сочувствия, хотя и с усмешечкой, рассказал он мне всего прежде, что назначенный поначалу судья неожиданно заболел крупозным воспалением легких: «Понимаете, летом, в жару разболелся, искупался он, что ли?» И в последний момент судью заменили неизвестно откуда взявшимся... Тоже судьей, разумеется, но с юристами 33-й отдел напрямую не связан; и Леонов не знает, откуда же взялся судья. Прокурором была моложавая красотка с русой косой, веночком обвитой вокруг чела, а в защитники пригласили известнейшего адвоката, брата Гинзбурга, директора СТОА-10: сам директор расчувствовался и словчился братца уговорить.

— Да, комедия, короче, имела место,— явно Боре сочувствуя, рисовал нес­пешными словами Леонов картину суда.— На одном все сошлись: прокурорша заодно со свидетелями, адвокат — все дружно на Иванова указывали. На гуру. Одно гнули: он причиной всему. Прокурорша про него и говорила-то больше, чем про слабака-подсудимого: «мракобесие, мистика, социальная опасность, то-се...» Подсудимому: «Я же знаю, он вам вроде приятеля, мы все связи ваши просвечива­ли и об этом откровенно вас информировали»,— только лишь он речугой разра­зиться захочет, рта раскрыть не давали, все работали заодно, и прекрасно все понимали: ни к чему тут речи о величии Иванова. И о тайных происках американских парапсихологов не к чему распространяться особенно: старички наши в Политбюро, конечно, не тянут уже, так тому и быть. А зачем акценты на этом ставить, подчеркивать ихние слабости, на какие-то диверсии списывать их? Судья речи Гундосова и сдерживал. А судья этот странный, да. Нам теперь руководство не рекомендует в кадровую политику судебных органов вмешиваться, а проверить бы не мешало, вот так. Чудной очень судья! То серьезный такой, обстоятельный, а то вдруг не по делу пустится говорить: «Подсудимый, а не чувствовали ли вы себя крепостным? Вы на побегушках, как бы в услужении у гражданина Иванова не были?» Тот ярится: «Нет, не был!» А судья пристает: «А такого не бывало, что вы женщин приводили ему? Или девушек? А? Ну хотя бы одну?» А потом у работяг, у свидетелей, начинает допытываться: «Вы не замечали у подсудимого каких-нибудь садистских наклонностей?» Те, простые ребята, толь­ко зенками хлопают. Он опять: «Никого из вас подсудимый не бил когда-нибудь?» А они-то — рабочий класс, они дружные, гнут свое: «Подсудимый боролся за высокое звание ударника коммунистического труда... Производственный план выполнял...» Проценты, приводят. И совсем чудно стало, когда он, судья, обеден­ный перерыв объявил. С кресла встал, легкомысленно в зал подмигнул. «Подза­правиться,— сказал,— надобно!» Тут старушка одна, из публики, возле самой скамьи подсудимых пристроилась, вдруг чихнула, пыли она наглоталась, по полу шарила, тетрадку свою подбирала, что ли. И: «Ап-чхи!» А судья ей: «Будьте здоровы, почтеннейшая!» Не пойму, откуда таких судей берут.

Поделиться с друзьями: