ЖАНРЫ

Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:

Красные земли. У Эстер внезапно подкатило к горлу, и слезы снова заструились по щекам. Невозможно вести машину и плакать. Дорога узкая. Эстер вдруг пугается, машина резко виляет, едва уворачивается от большого каштана, который, словно великан, хочет ее ухватить; крестьянин кричит, Эстер ничего не помнит, она на миг отключилась, но выравнивает руль, сдает назад; и «пежо» как ни в чем не бывало едет дальше.

Приехали. Это там, справа. У крестьянина вдруг сипнет голос.

Эстер включает правый поворот и останавливается. Мощеный двор, за ним — кирпичное здание. Фермер с облегчением покидает машину. Он очень бледен.

— Бывшая бойня, — говорит он.

Все выглядит так жутко, как она представляла. Трещины на красных кирпичных стенах, ржавые металлические проемы; груды деревянных ящиков на дворе, забытый чан. Она не знает, хватит ли ей мужества.

Из дома, расположенного слева от входа, внезапно возникает молодой человек в сутане и пальто. Его римский воротничок ярко белеет по контрасту с черным одеянием, серым небом и красным кирпичом. Эстер склоняет голову, здороваясь. Он протягивает руку фермеру. «Николя, — говорит он. — Здешний кюре. Это я отправил письмо».

Эстер вытирает слезы рукавом пальто. Она не хочет идти внутрь. Она не хочет больше ничего знать. Поездка сюда была страшной ошибкой. Ей холодно — она ежится. Николя улыбается, и от его улыбки ей словно становится теплее. Он говорит уверенно и громко, как и положено священнику, думает она.

— Пойдемте. Войдите внутрь.

Эстер как во сне следует за молодым человеком и входит в помещение бойни. Немытая фаянсовая плитка, бетонный пол с уклоном, желобки для стока, мелкая решетка. Металлические подпорки, ограждение, как в цирке или на стадионе. С нее довольно. Ей надо выйти. Она задыхается. Нет воздуха. Темнота. Только крики детей. Это не крики боли. Они кричат от радости. Они визжат от радости: мамочка, мама, — и вот уже ее тормошат их ладони, обнимают их руки, к ней льнут их лица, и она задыхается и вся горит от счастья, она просто радуется нежданному чуду, и один говорит: мама, я так сладко спал; другой вторит ему: и я сладко спал; а мне приснилось, что я в раю, шепчет третий, и они так прекрасны, и Эстер плачет, — она плачет от радости, плачет навзрыд, всем телом, стоя посреди бойни, преображенной присутствием Николя и безмерным светом сущего. Конечно, больше она ничего не слышит — ни внутри здания, ни на улице, не слышит жандарма, не слышит доктора, машина врезалась в каштан с такой силой, что она погибла на месте и не услышит, как жандарм говорит: еще повезло, что вас выбросило на траву, она не услышит, как фермер, весь в порезах от разбитого лобового стекла, бормочет, да уж, повезло, она ничего не услышит, она ничего не скажет; в кармане блузки найдут ее собственную фотографию формата пять на пять сантиметров, с зубчатыми краями и детскими каракулями на обороте. Нет, так не бывает, чтобы человек умер на месте.

V

GALLIA EST OMNIS DIVISA IN PARTES TRES

Жизнь в деревне, на природе казалась Люси истинным счастьем, хотя сейчас земля и выглядела по-зимнему тоскливо, дул ветер и ветви серебристых тополей, окружавших поле, гудели тоскливо и голо; скоро низкое январское солнце начнет розоветь, и влага, идущая с близкого болота, сгустится туманом, — посадки Люси хотя и располагались не в самой низине, а чуть выше, но уже бывало — в один особенно дождливый год, — что теплицы превращались в бассейны; правда, это случалось все реже, последние годы были скорее засушливыми. Она знала, что придется уезжать, — перспектива расстаться с этой землей была вполне реальной, они уже всё поделили: Франку останется земля и теплицы, ей — мозоли на руках и грязь под ногтями. Она обвела взглядом участок; конечно, здесь же все собственность Франка, наследство от родителей; она только жила с ним, помогала растить овощи и продавала их на рынках. Франк был не сильно богат, а уж она-то… Всего имущества — две пары сапог и развалюха на колесах. Если б они поженились или оформили совместное производство, тогда бы совсем другое дело. Франк выплатил бы ей отступное за годы работы. Ей нравилось слово «отступное», в нем было что-то старинное, средневековое. Чувствовалось, что законные права — штука древняя и выдумана не вчера. А может, и нет. Сложно тут разобраться. Люси догадывалась, что женщинам в такой ситуации всегда труднее. Всякие там новомодние штуки EARL (земледельческое ООО), Gaec (акционерное сельхозпроизводство), долевое участие, совместные предприятия… современная жизнь вроде бы придумала кучу ловких сокращений, а неравенство так и не исчезло. Зачем нам жениться, давай сохраним свободу, — вранье все это. Никакой особой свободы Люси не получила. Ее просто облапошили — нет, не Франк, тут была какая-то давняя история, которая тоже не вчера началась, — как те отступные. Женская доля была нелегкой испокон веков, особенно в деревне.

Ей еще повезло, что можно жить у деда. Было куда уйти от Франка. Хотя везение относительное. Не дом, а хлев какой-то. О старике она думала с отвращением. К счастью, она обожала Арно. Вот уж кто больной на всю голову, зато какой забавный. И сердце золотое. Его необыкновенная память на даты одновременно тревожила ее и восхищала. Люси почти не знала сестру своего отца — мать Арно, которая умерла пять лет назад от какой-то жуткой болезни, а можно сказать и иначе: зачахла от тяжелой, тоскливой и одинокой жизни; Люси в то время жила с Франком в нескольких километрах отсюда, по ту сторону Вандейской дороги, где у них были поля и теплицы, — по смерти своей тети Люси, естественно, взяла на себя заботу о двоюродном брате и его мерзком дедуле, которого сама все детство боялась до ужаса; отец Арно хотя и вышел на пенсию, но родственников почти не навещал: сын его сохранил в душе опасливое уважение и на теле — шрамы от отцовского ремня.

Люси не терпелось съехать от них, зажить «нормально», своим домом. Только вот где? И на какие деньги? У матери Люси была своя земля, где-то между Секондиньи и Брессюиром, в плодородной провинции Гатине, — вся засаженная яблонями, с небольшим домиком, Люси мечтала получить ее, поставить там несколько теплиц и посеять овощи в открытом грунте; вот уж был бы рай — участок не гигантский, но с водой и прекрасной почвой; но, к несчастью, все уже несколько десятилетий как было сдано в аренду за бесценок какому-то местному фермеру. И даже если взять землю в пользование, потребуется тысяч восемьдесят или сто на обустройство. Франк обещал помочь и одолжить технику, но все же расстояние — невыгодно гонять машины туда-сюда. Вообще-то она его видеть не желала. С тех пор, как он запросил с нее 50 000 евро, если она хочет и дальше с ним работать. Ей показалось, что Франк просто взял и выставил ей счет за развод. 50 000 евро за право работать с ним и не спать. Она почти десять лет горбатилась на этой земле и в теплицах — а теперь, когда их пути разошлись, Франк затребовал с нее 50 000 евро. То есть оценил общение с ней, физическое и моральное, в 50 000. Короче. Это дико ее обидело. Поэтому она продолжала пока что (и скорей бы это кончилось) работать на Франка, получая взамен какие-то жалкие деньги и процент от продажи на рынках, хотя торговля полностью лежала на ней. Полученного едва хватало на кусок масла вдобавок к скудным социальным выплатам. И то не всегда. Но всякий раз, когда она оказывалась в полях, каждый раз, когда ее заставал там закат и влага поднималась с болот, превращаясь в туман и клочьями уплывая в сумерках, каждый раз, когда прохлада болота наполняла воздух и она угадывала в тени последнюю суету дроздов, у нее щемило сердце, словно от колокольного звона, при мысли о том, что скоро придется покидать и эту жизнь, и это место, — последний вечерний свет лег на золотую солому, толстым слоем укрывавшую обложенные досками гряды, и Люси поежилась и очнулась: что толку вечно думать про деньги! Про бабки, наличку, хрусты, монеты, капусту, навар, магарыч… вечное безденежье, как засуха летом, высасывало из нее все соки, отравляло жизнь; блаженны обретшие свободу, отрешившись от всего, — она уже и так на мели, хуже некуда, но все равно откуда-то лезут заморочки, как пробивается сквозь солому упрямый пырей или цепкий вьюнок — вообще-то уже холодало; Люси выдернула пару хвостиков лука-порея, срезала кочашок савойской капусты — такой маленький все равно никто не купит, — взяла в сарае из ящика немного моркови и картофеля. Перспектива хлебать суп, сидя у камина в вонючей халупе, добила ее окончательно. Она достала телефон из кармана, глянула на экран (будто бы посмотреть, который час, хотя сумерки и так довольно точно указывали ей время). В последний раз огляделась, все ли инструменты убраны; свистнула собаку, рыскавшую за тополями в поисках болотных бобров, стянула перчатки, сменила замызганную черную фли-ску на синее стеганое пальто, открыла дверь багажника и запустила собаку, потом села за руль и, как каждый вечер, несколько секунд смотрела на себя в зеркало: да, все по-прежнему, никаких сюрпризов, тут пока бояться нечего; легкие морщинки у глаз, мимические складки на лбу, ямочка на подбородке, яркие губы — все в норме, ни черной грязи на щеках, ни соломы в волосах; пес просунул морду между сиденьями и тихонько боднул ей руку, словно хотел сказать: ну же, старушка, еще успеешь налюбоваться, ехать пора; Люси улыбнулась, потрепала собаку и включила зажигание. Было четверть седьмого, высокие мачты тополей неразличимо сливались с поглотившей их темнотой.

* * *

Когда отец Ларжо был под градусом, когда водка начинала забирать или бормотуха дарила ему — пусть не забвение, но хоть какое-то расслабление, — перемену в его мучениях, и тогда он переставал думать о Христе, сомневаться в вере, но мысленно ухватывал какой-нибудь повседневный предмет и концентрировался на нем, или неотступно смотрел на какое-нибудь растение, или следил за каким-то животным, хотя бы за одной из Матильдиных кошек, и наблюдал со своего стула, как маленькая хищница крадется в сад, лавирует, трется о ствол высокой катальпы, ловит муху или бабочку, катается по траве, и это наблюдение помогало Ларжо не думать ни о чем другом, сидеть у окна абсолютно неподвижно, упершись локтями в краснобелую клетчатую клеенку; он и не просил ничего, кроме этой передышки, паузы в мучительных размышлениях. После, когда вопросы снова кружились в голове, когда возвращались сомнения и прельстительные картины, он вскакивал, хватался за кепку, натягивал куртку и выходил. Он миновал деревню почти бегом, чтобы скорее добраться до края равнины; ему не верилось, что просторы эти внезапно остались без Бога, что дух не веет над полями, что река веры не орошает эти земли, — ходьба заменяла ему медитацию. Он шел сквозь поля на юго-восток; пересекал Севр в Сен-Максире, минуя красивую ферму Болье, направо боковая дорога спускалась к Мюрсе, но он шел прямо вперед, к каменной голгофе, стоящей у перекрестка шорейской дороги с дорогой на Эшире: Христос был единственным побегом, уцелевшим после того, как снесли все изгороди и запахали межи, на ободранных складках голой земли с длинными пустыми бороздами, с полосками белых камешков, поднятых лемехами трактора, — и что за смысл было стоять тут этому Богу нищих, распятому на забытом перекрестке, мешающему автомобилистам видеть подъезжающие сбоку машины? Ларжо пытался молиться, несколько сотен метров что-то бубнил про себя и сдавался. Лучше сосредоточиться на ходьбе, на дыхании, на окрестном пейзаже, — добравшись до плешки холма, он чуть не потерял кепку. Вдали можно было проследить взглядом долину Севра: в одну сторону до Сиека и Суримо, в другую — до Сен-Максира и Эшире; за Сен-Максиром виднелись лопасти ветряков, чья вереница отделяла его деревню и соседний поселок Сен-Реми, — Ларжо скорее угадывал, чем различал шпиль своей церкви. На следующий день ему надо было ехать на крестины в Фей-сюр-Арден, вон туда, за несколько километров, потом на венчание в Вилье-ан-Плен, а еще через два дня на похороны в Беселёфе; приходов у него было множество, чуть ли не каждый месяц добавляли новый участок — а вдруг действительно кроме него никого не осталось? Совсем скоро архиепископ Пуатье собирается слить воедино двадцать пять приходов к северу от Ниора и назвать все это в честь какого-нибудь местного святого; и никаких тебе больше церковных округов; будет один-единственный приход с сорокатысячной паствой на одного-двух священников, оставят еще нескольких диаконов плюс он сам, дай бог, еще много лет будет помогать, даже выйдя на пенсию, — духовная жизнь в этих местах угасала, становилась призрачной и туманной, витала в воздухе, готовая вот-вот растаять. Ларжо казалось, что последние сорок лет перевернули все; в свои шестьдесят пять с гаком он словно проснулся в совершенно незнакомом мире и теперь брел вслепую в сумерках времени, в черной ядовитой массе.

Он глубже натянул кепку и продолжил путь; он, конечно, знал, что до Суримо моста через Севр не будет, а шагать да самого Суримо, а затем в Сиек через Сент-Пезенн, чтобы вернуться в деревню, означало еще добрых два часа ходьбы, то бишь всего часа четыре или пять. Священник взглянул на облака: раннее весеннее солнце напоминало самого Ларжо, вроде бодрое, но в любой момент может подвести. Он вернулся в долину у Мурсэ и пошел вдоль реки мимо деревьев и пасущихся лошадей, — к счастью, почва была довольно сухая, ноги не слишком вязли. Воздух пах травой и гнилью; и лишь омела высоко на ветвях изредка оживляла голые ивы и тополя. Замок Мурсэ лежал печальной руиной — каменная ограда исчезла, вся крыша главного корпуса провалилась; башни зияли огромными провалами, былую славу одолевало забвение. Ежевика и плющ заполонили все своей зеленью, они лезли в окна, тянулись к бойницам, словно щупальца хищного зверя, который когда-нибудь поглотит, обрушит высокие резные колонны, крестовины оконных рам, ребристые своды и даже изящный балкон второго этажа, выходящий на реку, — и только три лебедя и две утки беззаботно кружили на воде среди обступающей разрухи.

Ларжо не молился уже много недель, а может, и месяцев — он только повторял слова, которые без сердца не имели ни смысла, ни силы. Он машинально читал мессу; ему казалось, что вместо него говорит и поет заезженная пластинка. Он все чаще замечал на свадьбах или похоронах, что никто не помнит церковных песнопений; никто не знает, что при чтении Евангелия надо вставать. Ларжо сердился лишь на себя самого; к вечеру ему становилось совсем тоскливо и тревожно, и он знал, что вернется домой, снимет грязные башмаки, наденет войлочные тапки, отстегнет колоратку, сменит свитер на домашний халат и обязательно примет несколько стаканчиков белого, а потом столько же стаканчиков красного и шкаликов водки, чтобы вернуться к привычной апатии, приглушить страх и начать ждать — а вдруг, как это часто бывает, придет Матильда. Ее прихода он и ждал, и боялся, ибо похоть при этом разгоралась с такой силой, словно сам лукавый дул на угли его сердца. Ларжо сознавал, что его желание — лишь симптом, знак одиночества и капитуляции; дух оставлял его, и тем сильнее становилось тело, демон одолевал его; и плоть, столько лет сдерживаемая в узде, восставала — теперь, когда он склонялся к старости, он ощущал такую беспомощность и одиночество, что только и мог, что глубже уходить в ту леность души, которую монахи называют унынием.

* * *

Гари, возвращаясь в то утро домой после встречи с кабаном, скакавшим по снегу под нараставший гул метели, и не подозревал, что в ходе предыдущих воплощений он был женщиной с крутым нравом, державшей питейное заведение в коммуне Лезе; работницей на кожевенной фабрике Ниора, умершей при родах; капралом артиллерийской бригады из Ла-Шапель-Батон, умершим в 1918 году от испанки в Реймсском военном госпитале; одноглазым колодезником из Рувра, умершим в 1896 году в возрасте ста лет, и волчицей, серой волчицей из эрми-тенского леса, что лежит между Эгонне и Ла-Мот-Сент-Эре — зимой волчий вой слышен с наступлением ночи, когда стаи приближаются к каменным стенам деревенских домов, стоящих на краю каштановых рощ или на опушках дубрав; их видят и весной, когда волки в лунном свете идут на водопой к ручью возле Чертова камня — на них охотятся ради острых ощущений и награды, ставя ловушки с мощными металлическими челюстями, способными надвое разрубить кошку и отсечь лапу лисице, иногда попадается и волк, и тогда ему отрезают уши и хвост, чтобы получить деньги в мэрии, которая отправляет счета в Ниорскую префектуру. Известно, что волк нападает на человека, только если заболеет бешенством, и тогда он смертельно опасен, может и заразить, и загрызть. В 1894 году департамент выплатил награду за отстрел тринадцати волков, в 1895 году — семи, в 1896 году — шести, в 1898-м только четырех, а в 1901-м — одного; потом с волками будет покончено, и эти крупные представители семейства псовых, уносившие овец и маленьких деток в народных сказках, переведутся совсем.

Двадцать третьего фримера V года Революции, накануне рождения колодезника в деревне Ла-Куард только что образованного департамента Дё-Севр, от которого потихоньку удаляется пламя войны, оставляя безлюдные села, заброшенные поля, поредевшие стада, то есть 13 декабря 1796 г., агент жандармерии Пруст пишет за вдову Мари-Жанну Буше, в девичестве Ландрон, безграмотную, «ходатайство к членам муниципального управления, дабы граждане распорядители испросили у департаментских властей и выплатили ей денежное вознаграждение за благородный поступок мужа ее Жан-Пьера Буше: затворяя ограду выпаса, Буше был атакован бешеным волком, который кусил его за руку и разорвал бедро. Увидев кровь, Пьер Буше бросился на свирепого зверя с криком: „Пусть я погибну, но избавлю родину от урона, который может учинить этот бешеный волк. Ценою собственной жизни я спасу жизнь соседей“. И тогда между ним и зверем завязался небывалый поединок: истекая кровью, крестьянин сумел из последних сил отрубить волку голову топором, единственным своим оружием обороны. Жан-Пьер Буше скончался от полученных ран и оставил вдову с многочисленной семьей, черпавшей средства к существованию исключительно в результатах ежедневного труда покойного мужа».

Поделиться с друзьями: