ЖАНРЫ

Ежегодный пир Погребального братства
Шрифт:

Серая волчица, которая станет колодезником, потом капралом, а затем кабатчицей, заразилась бешенством через мочу и слюну рыжей лисицы; болезнь гонит ее прочь от воды, делая жажду неутолимой, ее челюсти кусают все, что могут: ветку, камень, изгородь; пенистая слюна капает с губ, висит на клыках; волчица странно скулит, повизгивает от боли. Она не знает, что обречена; вирус незаметно охватил весь ее организм, поразил мозг, разъел нервы; она куснула в загривок одного из своих волчат, не зная, что ввергает в болезнь и его; она много дней блуждала, мучаясь от жажды, такой страшной, что ей хочется грызть камни, — но едва она выпьет каплю воды, боль становится так сильна и невыносима, что волчица бежит даже от капель росы на траве, даже от клейкого следа слизняка на листьях, все разжигает ее бешенство, все гонит вперед, к изнеможению. Она уже не боится опушки леса и запаха человека, хотя пряталась от него с рождения; она идет прямо к полянам, ее глаза горят смертельным огнем, она воет, ее шерсть отливает синевой и топорщится от пота.

Волчица видит человека, он двигается — она скачет к нему и набрасывается так, как атакуют волки крупную добычу — оленя или корову: кусают за ногу, чтобы противник пригнулся и можно было достать шею. Волчица впервые чувствует так близко запахи человеческого существа — дым, шерсть, кровь и лук. Потом волчица пытается укусить ладонь, лежащую на жердине, рвет ее клыками; крестьянин кричит — она пугается этого вопля, не похожего ни на блеяние овец, ни на шипение лисиц, ни на стон лани, когда загрызают ее олененка. Волчица хочет убить человека, но еще — укусить деревянную перекладину, чтобы расцепить челюсти и прекратить мучительную боль в горле, она рычит, она не может слизнуть кровь, капающую из раненой руки, прыгает, разинув пасть, теперь уже чтобы достать шею. Человек инстинктивно уклоняется, они падают наземь, она кусает его со всей силы в руку, в грудь, в бедро — мужчина машет чем-то твердым и опасным, она хочет вырвать это зубами, мужчина высвобождается и оглушает ее топором, она оседает, хрипит, сознание путается, кровь заливает ей пасть и причиняет адскую боль, она смертельно напугана, взмах металла, все меркнет, черная молния, у волчицы темнеет в глазах, и крестьянин, немой от мучительной боли, смотрит на голову волчицы, отрубленную от тела, на окровавленную тушу в траве — и на свои раны и тут же теряет сознание от ужаса и потери крови, а душа волчицы уже направляется в Бардо и в деревню Рувр, к церкви Сен-Медар, чтобы почти на сто лет сделаться колодезником, а потом капралом, а затем кабатчицей в Бовуар-сюр-Ниор и после этого наконец стать Гари, который тем утром возвращался домой, после того как увидел, в нескольких шагах от изгороди, на снегу, запорошившем равнину, того кабанчика, который в прошлом был отцом Ларжо.

Добравшись к себе на ферму, Гари поцеловал Матильду и рассказал ей про то, что на окраину деревни явилась не иначе как дикая свинья, а к толстому Томасу — парикмахерша, не забыл он и про жандармов; Матильда ценила Линн, хотя встречались они совсем редко, — она сама предпочитала стричься в салонах, расположенных в торговых центрах, где та же услуга предполагала ряд дополнительных развлечений: выехать из дома, проветриться и заодно пройтись по магазинам.

Матильда любила последние дни адвента и подготовку к празднику Рождества, с нетерпением ждала сочельника. Она с юных лет ходила к полуночной мессе — после службы все возвращались домой в темноте, по морозу; съедали сочный, сладкий апельсин, выпивали чашку горячего шоколада и ложились спать. На следующий день собиралась родня. Патриархом сидел во главе нарядного стола Рене, отец Матильды, в окружении дядей, теть, родных и двоюродных братьев и сестер; а перед ними стояли устрицы, запеканки, птица, каштаны, рождественское полено, которое на местном наречии звали «колодой» — «рождественской колодой», одно большое полено тлело в камине, а другое — кремовое, сладкое — выставлялось на стол. Матильда вспоминала вещи из прошлого: керамический горшок для маринованных огурчиков, устричный сервиз в форме ракушки, настольное эмалированное ведерко-мусорницу, подставки для ножей — все то, что у нее ассоциировалось с 1970-ми годами и что исчезло вместе с оранжевой настенной электрооткрывашкой для консервов, с именными кольцами для салфеток и даже самой полуночной мессой, которую теперь служили в десять вечера и в двадцати километрах от ее дома. Перед Рождеством она всегда покупала пару журналов из тех, что обычно лежат возле кассы в супермаркете, и искала в них новые идеи украшения дома (цветы, вазы, свечи, салфетки, серебряные шишки, омела, падуб), рождественской елки (шары, гирлянды, ангелочки, хлопья снега из аэрозольного баллончика) или даже двора (светящийся Санта-Клаус, вторая елка, рождественская гирлянда для собачьей будки), и радовалась, потому что все эти приготовления означали (помимо пришествия Спасителя в мир), что приедут дети, что все соберутся, будут всячески баловать друг друга, тискать и дарить подарки. Этот ритуал доброты имел для нее особое значение; ей хотелось, чтобы подарки, дары ассоциировались с явлением Младенца Иисуса, а не дурацкого бородатого дядьки в красном костюме — конечно, симпатичного и забавного, но абсолютно бессмысленного, — что за нелепица: северные олени в Пуату! Кстати, с каких это пор Санта-Клаус стал тут главным благодетелем? В других краях еще ждали святого Николая или трех волхвов, а здесь, между Луарой и Дордонью, Младенец Иисус оказался полностью вытеснен, да просто выкинут с поздравительных открыток — может, потому, что он младенец? Матильда была секретарем ассоциации верующих. Их было мало — тех, кто поддерживал шаткий огонек веры и помнил о том, что церковь — это не только лишний расход на починку кровли.

Матильда смотрела вслед Гари, уходящему с собакой и ружьем сквозь снежные вихри к северной окраине деревни, к вершине холма возле Люковой рощи, где стоял Чертов камень, который Матильда, конечно, отказывалась так именовать, достаточно сказать просто «Камень» — и всем понятно. Матильда не подозревала о своих прошлых жизнях, о бесконечном движении Колеса, забрасывавшего ее душу то в одно, то в другое тело, о том, что успела побывать ведьмой, творившей черные мессы и принимавшей во сне Великого козла, потом — заезженной до смерти тягловой лошадью, котом на ферме, крестьянами обоего пола, рабочими, иволгой, дубом, выкорчеванным бурей и потом разрубленным и распиленным для плотницких нужд, — тогда вокруг деревни рос лес, огромный лес, который простирался до самых уступов Бретани: Болото оберегало лес, а лес оберегал Болото — кружево островов, омытых сонной водой, залив Пиктов, который Страбон называет Двумя воронами, один — белокрылый, другой — чернокрылый: почти у океана, на самом краю лагуны, задолго появления в этой местности легионов Цезаря лежал остров, населенный исключительно женщинами, одержимыми темным богом, которому они приносили жертвы и которого славили церемониями и возлияниями. Ни один мужчина не мог ступить на остров, — если женщины хотели соединиться с ними или что-то обсудить, они сами высаживались на землю; то были жрицы тайного храма, постоянно и бдительно охранявшие здание от яростных зимних бурь. О божестве, которое они так почитали, ничего не известно: какой-нибудь безумный, дикий, хмельной Дионисий, еще не введенный друидами в рамки приличий, или дочь Зевса и Деметры, еще не сошедшая править в глубины Аида, это нам неведомо, как неведомо Матильде, что возле Стоячего камня, который она не позволяет себе назвать «Чертовым», дабы не поминать лукавого, когда-то находилось святилище, где собирались друиды, безбожные жрецы, тоже верившие, что души целую вечность кочуют из тела в тело; и можно сжечь плоть, а душа возродится — Юлий Цезарь видел в том источник храбрости галльских воинов, которые не боялись смерти, ибо знали, что возродятся, если с честью погибнут в бою, и потому гнали от себя поражение и трусость, подлость и низость. Счастливы вовсе не ведающие страха, говорит в «Фарсалии» Лукан, счастливы вовсе не ведающие страха и даже худшего из них — страха смерти. Барды песнями наставляли души на путь перевоплощения, друиды, как добрые пастыри, доглядывали за людским стадом. Недалеко от деревни рос священный, долгое время стоявший нетронутым лес, чьи сплетенные ветви не впускали дневной свет, храня под густой сенью сумрачный воздух и хладные тени. В этом месте не селился ни деревенский Пан, ни лешие, ни дриады. Лес таил в себе варварские капища и жуткие жертвоприношения. Здесь деревья и жертвенники сочились человеческой кровью; и, по древним преданиям, даже птицы не садились на эти ветви и хищники не искали здесь укрытия; и молнии, падая из туч, отклонялись в сторону, и ветры обходили лес стороной. Здесь ничто не колеблет дуновеньем листву, деревья дрожат сами собой. Темные ручьи струят свои тусклые воды; зловещие лики проступают на узловатых стволах; бледный замшелый лес веет ужасом. Человек испытывает меньший трепет пред знакомыми богами. Чем неведомей объект поклонения, тем он более страшный. Говорили, что порой из лесного зева исторгается протяжный вой; что рухнувшие на землю деревья сами восстают из тлена, — и лес не угасал, но стоял огромным кострищем; драконы длинными кольцами хвостов обвивали дубы. Людские племена никогда к нему не приближались. Они страшились гнева богов. Достигли Феб средины пути или темная ночь окутала небо, — даже священник обходит стороной его подступы и боится потревожить властелина леса.

И вот этот лес приказал вырубить Цезарь. Лес соседствовал с его лагерем. Пощаженный войной, он стоял одинокий, густой и непроходимый среди оголенных холмов. Услышав приказ, дрогнули даже смелые воины. Величественный лес внушал им священный трепет, и, едва ударив по заповедным стволам, люди ждали, что мстительные топоры обратятся на них самих.

Цезарь, видя, что когорты дрогнули и ужас сковал им руки, первым берется за топор, взмахивает им, опускает и вонзает в дуб, касавшийся вершиной небес. И, указав на лезвие, вонзенное в оскверненный ствол, произносит: «Кто считает, что рубить лес — преступление, — смотрите, я взял его на себя, и мне падет кара». Все тут же повиновались — не потому, что укрепились его примером, а потому что боялись Цезаря больше, чем богов. И тотчас вязы, и кряжистые дубы, и водолюбивая ольха, и кипарисы впервые лишились длинных прядей своих ветвей, и меж их вершин сделался проход для дневного света. Лес валят, он рушится, оседает, но, и падая, держится слитно, гущей своей противясь падению. Дерево упорно сопротивляется смерти, дуб удерживает окрестные стволы, магическая сила друидов обращает отпавшие ветки в пучки острых копий, плющ накидывается гладиаторской сетью, лавр помнит свое божественное происхождение и не склоняет головы, и все они воюют с Римом! Войско природы, этот лес должен быть разрушен, но сдается Рим, он отступает, оставляя позади оружие и нагрудники, тела и факелы. Ваш тусклый свет не озарит эти деревья — их тайна останется неразгаданной.

В деревне давно уже забыли про друидов и бардов, лес со времен Античности почти беспрестанно сокращался, и только две небольшие рощи, Люкова и Ажассова, темнели на равнине, словно две родинки на светлой коже. Кто-то смутно припоминал, что Люкова роща названа по имени какого-то галльского божества, но мирные пикты не оставили следов, и Матильда, спроси ее кто-нибудь об этом, сильно затруднилась бы назвать в округе какие-то галльские следы, хотя легко назвала бы множество римских памятников и цитат на латыни. Она забыла, что давным-давно в долгой тьме зимнего солнцестояния это рождественское полено осыпало мрак созвездиями искр, когда в его пылающую древесину ударяли мечом, словно разя дракона, — и потом, в эту самую черную ночь, читали будущее в языках пламени, как толкуют созвездия на летнем небе, как угадывают будущее в звуке ветра, как высматривают его в полете птиц. Искры рдели и вились, взлетая к скоплениям звезд, кружили в дымном декабрьском морозе, и вся деревня собиралась смотреть, как ударяют по раскаленным стволам… Детство — стихийный язычник; и пусть обычай этот исчез много веков назад, ибо священники любили только своих богов, но форма и название полена дошли до нас — и до всех кондитерских магазинов Европы.

Матильда смотрела на падающий снег долго, как завороженная, а потом принялась за готовку, потому что дело уже шло к полудню.

Гари всего, с головы до ног, залепило снегом, и он все же уговорил себя — уже почти преодолев подъем, идя против сильного ветра и снега, который иголками впивался в щеки и нос, — что собака в такую метель наверняка ничего не учует, что абсолютно бессмысленно сейчас ходить и вглядываться в изгороди в поисках призрачного кабана-четырехлетки, да и не будет он его стрелять в одиночку, а при такой хреновой видимости можно засадить пулю не в кабана, а во что угодно, да хоть в того же жандарма, — вон они, голубчики, совсем рядом, бродят вокруг своего фургона посреди полей синими фигурками на белом ковре.

Для очистки совести он сходил на место, где видел вепря всего час назад; собака вспугнула фазана, уцелевшего от выпуска на прошлой неделе, — птица выпрыгнула из-под изгороди, толком не взлетев, ее красная головка словно перечеркнула снег кровавым штрихом. Гари рефлекторно вскинул ружье, но не стал стрелять: заряжено было пулями. Собака не давала фазану снова юркнуть в укрытие; птица выделялась на белом поле отчетливым охристо-зелено-красным пятном, промазать в такой ситуации невозможно. Фазаны домашнего разведения действительно были постыдной добычей; Гари подумал, что успел бы раз десять перезарядиться, но махнул рукой. Как-то жалко пичуги; он свистнул собаку, та оглянулась, посмотрела на него, потом, в недоумении, — снова на птицу. Гари потрепал пса: молодчина, все правильно, просто хозяин не в настроении. И в тот момент, когда он взглянул на жандармов, которые суетились возле своего «рено-трафик», почти у опор электрического трансформатора, он явственно увидел, как бежит наискосок через поле, чтобы нырнуть в плотную изгородь с другой стороны и удрать в сторону Аясской рощи, во весь опор бежит кабан. Гари снова вскинул ружье, сообразил, что на линии выстрела — жандармы, и хотя в его случае промашка исключалась, им-то померещится, что целятся в них, — он во второй раз опустил винтовку и только смотрел, как кабан, бывший прежде отцом Ларжо, внаглую бежит в укрытие прямо под носом у легавых, которые все ходят кругами возле своей машины, — на таком расстоянии и при плохой видимости из-за снега Гари никак не мог понять, что они там делают и вообще какого черта торчат в такую погоду посреди проселочной дороги.

* * *

Арно, двоюродный брат Люси, вернулся в тот день домой к полудню, радостно-возбужденный густым снегопадом; он поздоровался с дедом, сидевшим в кресле у камина, и на скорую руку приготовил себе обед («крем-суп из шампиньонов» быстрого приготовления — «Кнорр» (Knorr®), банка сардин в томате — «Ле Дьё» (Les Dieux®), рекламный слоган «Боги питаются сардинами и амброзией, Илиада, песнь XXV», багет «Ла Фестив» (La Festive™), и здесь самое сложное и увлекательное было аккуратно доставать кусочки сардины и укладывать их на багет, чтобы получился бутерброд. Арно утерся рукавом спецовки, масленым — масленое, затем вытер хлебом тарелку и собрал все до единой крошки с клеенки, потом вынес их в садик и высыпал на специальную тарелку, где их склюют синицы и зяблики; а сам он на обратном пути поиграл с собакой в снежки, после чего вернулся в дом, дрожа от холода, переоделся (скинул спецовку на стул, натянул треники) и уселся лицом к камину с рождественской гирляндой и сразу понял, что газ-то есть (он же вскипятил воду для супа), а электричества нету, потому что гирлянда никак не включалась. Он доложил о неполадках деду, тот вместо ответа встал, прошаркал тапками по грязному полу туда-сюда и отправил в камин очередное полено — в том смысле, что и фиг с ней, с гирляндой, — Арно тоже устроился в кресле, вытянул ноги параллельно старику и, уверенный, что скоро придет Люси, уснул блаженным сном, вместе с которым пришли видения. Какую-то секунду он был головастым зернышком ясеня на краю подмерзшей промоины с тонкой пленкой нежного, хрусткого льда; от дерева он оторвался давным-давно, в другой жизни, а до того сидел барсуком в глубокой норе — эта жизнь закончилась в пасти рыжей лисы, и Арно увидел, как его душа вернулась в темные глубины Бардо и оставалась там сорок дней, прежде чем обрести человеческий облик и родиться благородным дворянином в мощном замке, всесильным правителем целого края, любящим войну, странствия, песни и стихи, — эта жизнь была великолепна и увлекательна, короля окружал блистательный двор; звали его Гильом — Гильом Анжуйский, граф Пуатье. Арно услышал, как тот развлекает друзей какой-то длинной песней гривуазного содержания, — собравшиеся встретили ее восторженными криками; граф Гильом был весельчак и искусный трувер — и пением своим творил новый язык. Возлюбленная этого графа Гильома де Пуатье была женщина миловидная, которую за глаза звали Змеюкой, а чаще — мобержанкой, ибо родом она была из Мобержона; во сне Арно свободно парил во времени, как птица на ветру, — он слетал вслед за графом Пуатье в Крестовый поход в трижды святой, пахнущий ладаном Иерусалим; а после увидел, как граф Пуатье клонится к старости, слабеет и, чувствуя приближение смерти, поет:

Когда умру, пускай друзья

Мне нанесут визит прощальный,

Мы жили, радости деля!

Живите! Я же вас оставлю.

Не для меня теперь меха

и замша мягкая, живая,

И не накину больше я

на плечи плащ из горностая.

Какие трогательные слова, подумал Арно. Грезя, он воспринимал всю огромную паутину душ, запутанный клубок существований, сплетающихся во времени, и, словно вытягивая оттуда по нитке, мог проследить чью-то жизнь, мог перескакивать из одного мига в другой и даже, взмывая в безбрежное небо, наблюдать могучие силы, что движут звездами, необъятные темные потоки, черные штрихи небытия. Во сне Арно обладал безграничным знанием — он видел вокруг себя все множество живой жизни, бесконечные перевоплощения — своего пса, деда, пауков, мошек, вплоть до самых страшных невидимых слоев — бацилл, инфузорий, безглазой тьмы микроскопических существ, что рождаются и умирают в безмерном и никому не ведомом страдании; и Арно сочувствовал всем им и понимал, как они мучаются, хотя такое провидение тоже было сродни страданию: часто, пробуждаясь от снов, он чувствовал тяжесть, тоску и долго мотал головой, — сны надо было скинуть с себя, как стряхивают налетевший пепел.

Открыв глаза, он увидел, что дед все так же сидит рядом и только что положил в огонь новое полено. Арно почесался, понюхал локоть, словно заново осваивая привычное тело; уже смеркалось, оранжевый отблеск пламени окрашивал всё — стены, стол и даже лицо деда, казавшееся длиннее, чем всегда; дедуля, а можно ловить раков, если снег?

Арно собрался сесть на велосипед и отправиться ловить раков; он обожал ловить луизианских раков на заброс. Арно заманивал членистоногих на собачий корм в сетку из-под лука, вставленную в кусок рабицы, — и чистое удовольствие было смотреть, как с наступлением темноты, едва забросишь садок в воду, в него наползают десятки раков и начинают драться за наживку, отпихивать друг друга, а если поднять садок, то видно, как они копошатся на дне, невероятно радуя Арно — ему нравилось играть с этими уродцами, щекотать им клешни с красными точками на концах; не было тварей прожорливей, и при нехватке пищи раки начинали жрать сородичей.

Поделиться с друзьями: