ЖАНРЫ

"Фантастика 2025-117". Компиляция. Книги 1-31
Шрифт:

Фу, чепуха какая получается! Нет, не поэт я, ни разу не поэт.

Я записал сюда, в мою заветную и сокровенную тетрадку, то единственное четверостишие из середины, что мне с грехом пополам удалось вспомнить, а дальше решил импровизировать по ходу дела.

На Мичуринце прыснул дождь. Я сошел с платформы и зашагал направо, углубляясь в писательский дачный поселок. Ни одного человека на улице и во дворах, только деревянные домики сияют на громадных участках, под сенью сосен — для нашего времени (я имею в виду наше с тобой, Варя) выглядели бы они, эти двухэтажные домишки, скромно-захолустно, но в пятьдесят седьмом считались эталоном роскоши и богатства.

Наконец показался идущий навстречу человек: в заграничном дождевике, с непокрытой головой, с роскошными седыми волосами. Лицо его показалось мне смутно знакомым — точно писатель. Может, Корней Чуковский? Нет, тот был высоченный, как каланча. Александр Фадеев? Постойте, тот в пятьдесят шестом застрелился. Валентин Катаев? Вряд ли — ведь день рабочий, а у Катаича наверняка хлопот невпроворот в только что образованном им журнале «Юность». Может, Константин Федин? [96]

96

Корней Чуковский (1882–1969), Александр Фадеев (1901–1956), Валентин Катаев (1897–1986), Константин Федин (1892–1977) — русские советские писатели, классики, жители дачного поселка Переделкино. Валентин Катаев редактировал созданный им журнал «Юность» с 1955 по 1961 год.

Не важно. Я остановил прохожего и спросил, где дача Бориса Пастернака.

Тот по-доброму улыбнулся мне — явно принял за молодого поэта, который, как Вознесенский десятилетием ранее, пришел к живому классику с тетрадкой своих стихов. Подробно, указывая руками, объяснил дорогу.

Я поблагодарил и пошел, помахивая своим докторским чемоданчиком. Я подумал, что встреченный человек показался мне совсем старым — на деле же, не случайно ведь пришли на ум Фадеев, Федин, Катаев, — он им ровесник, лет около шестидесяти. Но тут, в пятьдесят седьмом, что-то происходило со временем — точнее, с возрастом людей. Те, кому близилось к шестидесяти, казались настоящими патриархами, стариками, мастодонтами. И не только потому, что я, юный, семнадцатилетний, так их воспринимал — но и подобным образом относились к ним все вокруг! Женщина около пятидесяти была, выглядела, чувствовала себя и принималась окружающими как натуральная старуха — много пожившая, повидавшая и годная только сказки внукам рассказывать или, в крайнем случае, передавать опыт на производстве. Как-то сразу, в противовес, вспомнились подтянутые пятидесятилетние современницы — порхающие по спортклубам и кокетничающие с инструкторами. Мужчины лет сорока пяти — пятидесяти (если выжили они в войнах и чистках) были, как давешний Королев, командирами производства, маршалами или, на худой конец, начальниками цехов. А молодые люди тридцати — тридцати пяти лет — как их война опалила! Чего они в жизни своей только не видывали! Какую кровь, смерть, нравственные выборы, физические тяготы! Не чета нашим тридцатилетним хипстерам, просиживающим в кофейнях и рассуждающим, какой бы им бизнес замутить! Кстати, и мало оставалось их тут по жизни, тридцати-сорокалетних, — самый удар войны по ним пришелся, по молодым мужчинам двадцатых годов рождения.

В размышлениях об этом я дошел до пастернаковской дачи. Я ее сразу узнал — и по снимкам в учебниках, и по единственному своему визиту в дом-музей.

Почему-то я был уверен, что хозяин здесь, дома. Он не редактор, как Катаев, не функционер, не тусовщик. В Москве бывает нечасто, здесь, в Переделкино, работает. Переводит, пишет. И возится на участке. Вскапывает грядки, сажает, окучивает. Вот эти самые грядки — посреди участка. Впрочем, сейчас не сезон — они, перекопанные, осенние, ждали следующей весны.

Почти каждый вечер поэт гуляет. И (я вспомнил книгу Димы Быкова из серии «ЖЗЛ») ходит на «малую дачу», к своей возлюбленной Ольге Ивинской.

Я решил не ломиться в дом и ждать. Устроился в сторонке, под могучей, почти облетевшей липой. За моей спиной простиралось широкое поле. Сразу всплыло усмешливое: литераторы называли его «Неясной поляной». За полем, близ железной дороги, возвышались золотые главки церкви. Там кладбище, вспомнилось мне, где совсем скоро Пастернака похоронят. Сердце сжалось.

Дождь, слава богу, прошел, и ждать мне ничто не мешало. Только прохладно становилось в моей куртешке.

Низкий, в пол человеческого роста, штакетник открывал насквозь весь дом и участок. Смеркалось. На втором этаже дачи, в хозяйском кабинете, загорелся свет. Потом лампа зажглась и внизу, на террасе.

Оттого, что хозяин тут, совсем рядом, на минуту захватило дух. Живой поэт, которого я искренне считал лучшим в двадцатом веке. В памяти поплыли, наталкиваясь друг на друга и мешаясь между собой, его строки, большинство из которых он написал здесь, в Переделкино, на этой даче.

…Я вспомнил, по какому поводу слегка увлажнена подушка…

…Шестое августа по старому, Преображение Господне…

…Мы сядем в час и встанем в третьем…

…И наколовшись об шитье с невынутой иголкой…

…Никого не будет в доме, кроме сумерек, один…

…Свеча горела на столе…

…Наши плечи покрыты плащом, вкруг тебя мои руки обвиты…

…Гул затих, я вышел на подмостки…

…И ветер, жалуясь и плача, раскачивает лес и дачу…

Ветер и впрямь гудел, раскачивал, как писал поэт, не каждую сосну отдельно, а полностью все дерева. А потом вдруг — утих.

И вот — хлопнула дверь крыльца. Он вышел. И — вы не поверите! Тут же, с темного неба, как бы салютуя создателю «Доктора Живаго», где, как известно, в половине сцен идет снег, с небес сорвались две-три снежинки. Первые в этом году.

Пастернак прошел по своему саду в сторону калитки. Отворил ее. Отчего-то мелькнуло: «Голоса приближаются, Скрябин, ах, куда мне бежать от шагов моего божества!» [97] Но нет, нет! Я не испытывал никакого трепета. Да, он лучший, наверное, поэт двадцатого века. Но я-то — нисколько не поэт. Я не мечтаю и не дерзаю к нему приблизиться или посостязаться. И встречаюсь я с ним, как… Я не мог подобрать слова, в роли кого… Архангела, что ли. (Прости, Варя, за высокопарность.) Хранителя. А значит, в данный момент я чувствовал по отношению к нему не восторженный трепет, а превосходство, что ли. Он-то не знает, а я-то — да. И я сейчас постараюсь передать ему это знание. Просветить — и посвятить его.

97

Стихи Бориса Пастернака.

Когда он вышел из калитки — в высоких кирзовых сапогах, в буклированной светлой кепке, кашне и плаще, — я, прежде всего, поразился: какой он все-таки старый! Может быть, сказывалось иное, тутошнее восприятие возраста (о котором я только что говорил), а может, поэт объективно был немолод — но да, он выглядел старым. Или, скорее, величественным, патриаршим. Хорошего роста, статный, нисколько не обрюзгший и не рыхлый. Он прошел мимо меня, зыркнув на меня маслинами своих молодых черных глаз. Все лицо его было в мелкую сеточку морщин. Волосы, выбивавшиеся из-под кепки, сплошь были серебряными. И если кто-то из соратников называл его похожим на араба и одновременно на его коня, то нынче то был старый араб и старый конь.

— Борис Леонидович! — окликнул я его.

Поэт благосклонно обернулся.

— Борис Леонидович, можно я вам прочту стихи!

— Давайте вашу тетрадь, — сказал он, то ли недослышав, то ли специально переводя разговор от возможной декламации в тихую заводь спокойного ознакомления, под вечерней лампой, с очередным графоманским опусом.

— Нет, я хочу прочесть вам вслух.

Он продолжал шагать вдоль улицы в сторону дачи Федина, и я пристроился с ним рядом.

Я сказал:

— Стихотворение называется «Нобелевская премия».

Поделиться с друзьями: