"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
А в груди — странное тягучее чувство, не отпускающее, будто нить, натянутая до боли, связывала его с тем местом, где осталась кованая решётка, опалённая солнцем, и эта тонкая, едва заметная пустота, которую невозможно объяснить никому.
И, может быть, именно сейчас, пока грузовик прыгал на ямах, пока остальные орали и смеялись, в этом обыденном, ничем не примечательном мгновении, внутри него возникла первая крохотная трещина.
Тонкая, почти неощутимая. Та, что сначала кажется неопасной, пустяковой, но потом, с годами, с чужими голосами, с чужой радостью, с чужой любовью — расползается, разрастается, превращается в дверь.
Дверь, сквозь которую когда-нибудь, чуть слышно, хлынет тьма.
Глава 4.32.Возвращение в серость
Пыль, густая и тяжёлая, висела над дорогой, словно не решалась уступить место уходящим. Она клубилась в неподвижном воздухе, цепляясь за ресницы, заползая в рот и нос, липкая, как прокисший мед, и казалось — сама дорога не отпускала, держала за подол, как ревнивая хозяйка. Сквозь это марево с трудом пробивался глухой рокот мотора — грузовик, словно старый зверь, хрипел, дёргался на каждом бугре, рывками разрезал летний зной, выплёвывая из-под себя струи обожжённого воздуха, едкий дух бензина и тоски.
У кабины, поднявшись на подножку, стоял воспитатель — высокий, сухой, с вечной складкой раздражения на переносице. Его голос, резкий, чуть осипший, перекрывал и мотор, и детский гомон:
— Шевелись! Ну, не тормози! Быстро, кому сказано, быстро в кузов!
Дети сбивались в кучку у борта, кто-то дергался, кто-то вдруг засмеялся, споткнувшись на ходу, и тут же пополз вверх, хватаясь за раскалённый металл. Смех был какой-то отрывистый, не свой, — пустой, как жестяная банка, пустой до звона. Пыль скребла горло, мотор сипел, железо пахло — этим особым запахом, смесью машинного масла, пыли и чужой жизни.
Димитрий влез последним. Делал он это осторожно, почти церемонно, словно боялся взбаламутить застойный, сонный воздух кузова. Нашёл место в углу, там, где ржавчина расцвела бурым пятном, и медленно осел, подтянув колени. Лоб уткнулся в жестяную стенку. Холодная, шершавая, она словно вобрала в себя дорогу, слякоть, все бесконечные километры и что-то невыразимое, серое, въедливое — как сама тоска.
Глаза слипались от усталости, веки тяжелели, и сквозь мутную темноту вдруг проступило лицо. То самое — с площадки, будто вспыхнувшее изнутри, светлое, спокойное, какое-то не по-детски собранное. Владимир. Велосипед. Солнце прожигает ресницы, в воздухе пульсирует свет. Всё это мелькнуло — кусками, как выцветшая киноплёнка, а потом пошло пятнами, растеклось — лица, руки, улыбка, будто плывут в тёплой воде, теряют форму.
Димитрий напрягся — хотелось ухватить это, вернуть, не дать исчезнуть. Бесполезно — уходит, как вода меж пальцев, тает.
«Кто он?», — мысль вспыхнула сама собой, беззвучная, ледяная, и от неё внутри будто что-то дернуло, перехватило дыхание.
Просто, обыденно, но почему-то именно в этот момент стало невыносимо тяжело, будто в груди разлился свинец.
Снаружи снова посыпались голоса — кто-то хохотнул, кто-то ругнулся, воспитатель с шумом захлопнул дверцу. Грузовик глухо вздрогнул, поскрипел и двинулся, раскачиваясь. Колёса ухватили дорогу — и всё закружилось: пыль, мотор, чужие лица.
Пыль волной поднялась из-под бортов, прилипла к лицу, а запах парка — густой, липкий, с примесью карамели и горячей коры — остался где-то позади, растворился. Вместо него в нос резко ударил привычный дух — ржавчина, карболка, старая древесина, всё то, что неотъемлемо, не отпускает, как петля.
Димитрий медленно разжал кулак. В ладони — ладанка: крошечная, угловатая, с тёмным блеском металла, потемневшая от времени и прикосновений. Он сжал её крепче, как будто от этого зависело нечто большее, чем просто память.
— Эй, ты чего там шепчешь? — мальчишка напротив, вытерев грязным рукавом потный лоб, уставился на Димитрия с ленивым интересом. — Молишься, что ли?
— Нет, — почти неслышно ответил Димитрий.
— А чё тогда?
— Просто держу.
Тот пожал плечами, будто и не ожидал другого ответа, и отвернулся — быстро, с какой-то нарочитой независимостью, как это умеют только дети, привыкшие жить бок о бок, но каждый в своём маленьком, неприступном мире.
Гул в кузове рос, будто кто-то незримо подбрасывал в него куски чужого лета: голоса смешивались, перебивали друг друга, кто-то с жаром рассказывал, как видел живого клоуна у карусели — в пыльном, облезлом костюме, с настоящим носом; кто-то спорил до хрипоты о марках велосипедов — “Пеликан” лучше, нет, “Орлёнок”; кто-то ныл, клянча у воспитателя бутылку с мутной водой. Смех, шум, вечное движение — всё это плыло вокруг, но не задевало Димитрия, будто он смотрел сквозь стекло — тусклое, заляпанное.
Он снова прижался лбом к холодному борту. Металл, влажный от пота и росы, будто вытягивал из него остатки жара, злости, бессилия. Через сталь проступала дрожь дороги, тянулась в позвоночник, проникала глубже — и от этого становилось легче, почти хорошо. Словно боль уходила, растворялась где-то снаружи.
«Он ведь даже не обернулся… Может, правда не знал. А может — не хотел знать», — подумал он вдруг и вздрогнул, будто эти слова были не его. Память упрямо пыталась восстановить звон колокольчика — звонкий, будто хрустальный, тот самый, что бился над площадкой. Но в голове стояла тишина, вязкая, упрямая, словно кто-то стирал всё лишнее — настойчиво, как тряпкой по стеклу.
— Сидеть ровно, не болтаться! — рявкнул воспитатель из кабины, хлопнув по стенке. — А то опять кого стошнит!
Дети зашумели громче, кто-то специально тряхнул борт, звонко засмеялся. Внутри заколыхалась, зашуршала серая пыль — она ложилась на волосы, забивалась в уши, тянулась тонкой паутиной к лицам.
Димитрий не шелохнулся. Даже дыхание стало медленным, вязким. Всё, что было вокруг, — звуки, лица, чужие истории — сжималось, стекалось в узкую полоску, тонкую и чёткую, как след ногтя в пыли. Но эта линия вела не вперёд, а куда-то внутрь, под рёбра, туда, где всё давно стало серым.
Он знал — до невозможности отчётливо, — как пахнет интернат после дороги: пылью, варёным супом, щёлоком, кислым потом детских тел. Знал, как скрипнут ржавые двери, как воспитатель выкрикнет фамилии, как кто-то обязательно заплачет ночью, кто-то начнёт шептать под одеялом — молитвы, сказки, что угодно, лишь бы не засыпать первым. Всё это уже жило в нём, как вросшая заноза.
Но сейчас — всё было другим. Будто привычные вещи потеряли цвет, стали чужими, зыбкими.
«Я думал, что привык. А оказывается — нет».
Он медленно провёл пальцем по ржавому борту, оставив неровную линию в густой пыли. Прямая, как шов, холодная и простая. И в этот миг эта линия вдруг показалась ему важной — будто ею кто-то перечеркнул всё прежнее, отделил “до” и “после”.
— Слышь, Димка, — снова протянул тот же мальчишка, всматриваясь в пыльный свет, — когда приедем, кину монетку, если хочешь. На счастье, типа.
— Не надо.
— Ну и ладно, — коротко бросил тот, снова отгородившись равнодушием.
Мотор монотонно ревел, словно где-то под кожей. Воздух в кузове стал тягучим, вязким — пах потом, металлом, летней усталостью. С каждой минутой дышать становилось тяжелее.