"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
Дверь вдруг скрипнула, тонко, как бывает только в полном безмолвии. В проёме появился Лют: шагнул осторожно, замер на пороге, будто опасаясь, что князь вдруг взорвётся — как бывало прежде, когда слова и взгляды ранили больнее меча. Но Владимир не поднял головы, не шевельнулся, только пальцы по-прежнему безжизненно стучали по подлокотнику, а глаза были прикованы к одной невидимой точке где-то на полу.
— Княже, — тихо сказал Лют. — Я зайду?
— Заходи, — устало бросил Владимир, не поднимая глаз.
Лют подошёл ближе, снял меховую шапку и тёр её в руках.
— Люди спрашивают… — начал он и сразу сбился, потому что Владимир чуть качнул головой.
— Чего? — ровно спросил князь. — Что им ещё надо?
— Ну… ты давно не выходил к ним. Бояре тоже шепчутся.
— Пусть шепчутся, — сказал Владимир, и было ясно: ему всё равно.
Лют переминался и выдохнул.
— Княже… последние походы… они… ну, все видят, что ты изменился.
Владимир медленно поднял голову. Лют ожидал вспышки — но её не было.
— Я изменился, — спокойно сказал Владимир. — А что? Хотел, чтобы я был как в двадцать лет? В горячке? В крике?
— Нет, но… — Лют запнулся. — Ты раньше, когда мы выходили в поход, ты горел, знаешь? А сейчас…
— А сейчас холодно, — закончил за него Владимир. — Везде холодно. Везде.
Он поднял ладонь и посмотрел на неё. Пальцы дрожали едва заметно.
— Ты становишься старше, княже, — тихо сказал Лют. — Это со всеми бывает.
— Со всеми? — Владимир фыркнул. — Мне тридцать пять. Я должен быть в силе. Должен выть, бежать, как зверь. А я…
Он замолчал внезапно, будто наткнулся на незримую стену. Тишина тут же сделалась ощутимой, как густой воздух после грозы. Владимир чуть наклонился вперёд, невольно сгорбился, словно пытаясь прижать к груди нечто тяжёлое, что грозило вырваться наружу, разбиться, расколоть его изнутри. На миг рука, до этого безвольно лежавшая на подлокотнике, напряглась, пальцы сжались в комок, побелели костяшки.
Лют посмотрел на него пристально, будто пытаясь понять — подступать ли ближе или оставить князя в этом тяжёлом, вязком одиночестве. Наконец, осторожно, почти неслышно ступая по скрипучим половицам, Лют шагнул вперёд, осторожно, будто входил в дом, где всё на грани: дыхание и слово, страх и надежда. Снег за окном ещё ярче светился в тронном покое, холодные отсветы падали на стены, и каждый их шаг казался чуть громче, чем должен быть.
— Тебе надо… ну…
— Не надо. Ничего не надо, — отрезал Владимир. — Я просто устал.
— Так выйди из терема, княже. Посмотри на людей. Поговори.
— О чём?
— О том, что дальше. Что ты хочешь строить. Княже, Русь меняется.
— Я меняюсь, — поправил Владимир. — Не Русь.
— Русь тоже, — упрямо сказал Лют.
Владимир чуть улыбнулся, но жестоко и криво.
— Меняется? Из-за чего? Из-за того, что эти новые боги пришли? Или из-за того, что старые ушли? Или из-за того, что мы кровь льём уже который год без толку?
Лют не знал, что ответить.
— Ты мне скажи, — сказал Владимир тихо, без ярости, и это было страшнее всего. — Ты сам понимаешь, зачем мы тогда Муром брали? Зачем Ростов? Почему я руку поднял на свой же город?
— Ну… порядок же, княже…
— Порядок, — повторил Владимир. — Смешное слово.
Он потер лицо ладонями.
— Когда ярость ушла, — сказал он уже глухо, — оказалось, что под ней ничего нет. Пусто.
— Княже, так нельзя, — сказал Лют. — Ты что… так и будешь здесь сидеть, в темноте?
— А зачем выходить? — спросил Владимир. — Что я там увижу?
— Людей, — сказал Лют. — Детей твоих. Город.
— Я вижу кровь, — без эмоций сказал Владимир. — Где бы ни встал — вижу кровь. И слышу, как они говорят…
— Кто?
— Все. Ты. Они. Бояре. Народ. Как будто ждут чего-то. А я… я не знаю, чего.
Лют медленно опустился на одно колено, как делают перед князем, когда боятся побеспокоить.
— Княже… мы с тобой столько лет. Я видел тебя всяким. Но таким…
— Таким каким?
— Тихим.
Владимир закрыл глаза на мгновение.
— Я просто… — он тяжело выдохнул, — перестал злиться. И не знаю, что делать, если не злиться.
— Жить, — сказал Лют. — Людям жить надо. И тебе тоже.
— Жить? — Владимир тихо рассмеялся. — Я живу давно. Слишком долго.
Он поднялся медленно, с хрустом суставов. Подошёл к окну и посмотрел на заснеженный двор.
— Помнишь, как мы Кирьянку брали? — вдруг спросил он.
— Конечно помню.
— Тогда я думал, что впереди целая жизнь. Царства, люди, походы…
Он покачал головой.
— И что?
— А теперь я смотрю — и будто всё уже прошло. Как будто я старик.
Лют тихо сказал.
— Тридцать пять это не старик.
— Для князя старик, — ответил Владимир. — Если внутри всё кончилось. Если ярости нет.
Он молча опёрся ладонью о край окна. Плечи опустились.
— Может, так и должно быть, — выдохнул он. — Может, человек не может гореть вечно.
— Не может, — согласился Лют. — Но может потихоньку жить.
— А я не умею потихоньку.
— Научишься.
— Не уверен.
Тишина опустилась между ними, тяжёлая и вязкая, словно слой снега на покосившейся крыше, под которой давно никто не смеялся и не пел. Она росла, разрасталась, заполняла тронный покой до краёв, проникала в каждую трещину в полу, в каждый глубокий, старый след на подлокотнике, в каждую тень под глазами князя. Даже огонь в очаге будто потух — лишь еле слышное потрескивание напоминало, что время ещё идёт.
Владимир долго не поднимал головы, будто разглядывал тусклую царапину на дубовом подлокотнике, застывал в ней всем своим существом. Наконец, едва заметно вздрогнув, он выдохнул слова — настолько тихо, что в первый миг показалось: это и не голос вовсе, а только мысль, выскользнувшая наружу сквозь крепко сжатые зубы. Голос его был почти неразличим, глухой, как чужое эхо: будто говорил не Люту, не комнате, а самому себе, и даже этого едва хватало на остаток сил.
— Я старею, Лют. И ничего уже не хочу.
— Хочешь, — сказал Лют. — Просто забыл что.
Владимир не ответил, не шевельнулся, будто слова, прозвучавшие только что, не достигли его или не имели уже никакой силы. Он продолжал сидеть, опустив плечи, вцепившись взглядом в оконное стекло, где белела зимняя метель и медленно тянулись серые тени по двору.
В его взгляде не было ни интереса, ни надежды, ни даже привычного напряжения. Он смотрел в окно с такой долгой, застывшей сосредоточенностью, словно пытался рассмотреть сквозь снег и мрак не улицу, а что-то своё — ту самую усталость, что наполняла его самого, растекалась невидимыми волнами по всему покою, по всему городу. Зима за стеклом становилась отражением этой внутренней тяжести: бескрайняя, немая, вязкая, без конца и края, без звука, — она ложилась по двору, по крышам, по измученным сердцам, словно никогда уже не уйдёт.