"Фантастика 2026-47". Компиляция. Книги 1-22
Шрифт:
— Очиститься от кого? — тихо спросил Лют. — От них? Или от нас?
Владимир вдруг резко выдохнул, как будто в живот ему пришёлся тяжёлый, хлёсткий удар — выдох вышел коротко, сквозь зубы, даже грудь вздрогнула от этого чужого, обидного звука. На миг он оторвал взгляд от земли, брови сдвинулись, плечи чуть приподнялись, будто готовясь отразить что-то, чего не видно глазу, но что уже нависло в воздухе, давящее, неотвратимое.
Но Лют не затих, не отступил, не позволил тишине лечь между ними. Его голос — чуть сиплый, сбивчивый — продолжал звучать, ни на секунду не умолкая. Казалось, слова сами толкались вперёд, вырывались наружу, разгоняя вязкое оцепенение вокруг костра, вонзаясь в вечернюю тишину, где каждый звук отзывался под рёбрами глухим эхом.
Лют говорил всё громче, упрямее, будто хотел докричаться не только до Владимира, но и до тех, кто сидел вокруг, в полумраке, пряча лица в ладонях и дыме.
— Я уважаю тебя, княже. Мы все уважаем. Но… но мы уже не понимаем, ради чего.
— Ради порядка, — сказал Владимир. — Ради того, чтобы больше нигде не было богов этих. Чтобы никто не…
Он запнулся — слова, что только что сыпались резко, вдруг оборвались, будто кто-то незримо ухватил за горло. Губы разомкнулись, но за ними не последовало ни звука; взгляд метнулся в сторону, соскользнул по лицам, по грязному снегу, по тлеющему костру. Всё вокруг замерло на миг, даже огонь будто приглушил своё потрескивание, давая этому молчанию пролиться через всех, кто сидел рядом.
Микула в этот момент тихо опустил глаза, тяжело, как человек, который больше не ищет ни оправданий, ни слов. Его широкие плечи ссутулились, руки скользнули на колени, пальцы бессильно повисли над потемневшей древесиной. В уголках его рта дрогнула тень, будто он хотел что-то сказать, но передумал; лицо стало закрытым, почти каменным, только длинные ресницы дрожали, улавливая отблески огня.
— Ты всё время так говоришь, — тихо сказал он. — Но никто, кроме тебя, этих богов уже не видит. Мы просто дерёмся.
— И будете драться, — резко сказал Владимир. — Пока я жив. Пока Русь стоит.
— Княже… — начал Лют, — люди думают, что ты…
— Что я что? — Владимир шагнул ближе. — Что я безумен?
— Я не говорил этого! — вспыхнул Лют. — Я сказал, что люди думают! Они шепчут ночью, что мы так и будем ходить от города к городу, пока… пока всех не перережем.
— Если надо — так и будет.
— Вот! — выкрикнул Микула. — Слышишь себя?
Владимир посмотрел на него, потом на частокол Мурома. Дым поднимался лениво, словно сам устал.
— А что вы хотите? — спросил он глухо. — Уйти? Что-то оставить недоделанным? Пусть они потом пойдут на нас? Пусть рассказывают всем, что князь киевский слаб? Это война. Война как ремесло. Её не выбирают. Её делают.
— Мы делаем, — сказал Лют. — Только не знаем уже зачем.
— За тем, чтобы было тихо, — сказал Владимир. — Чтобы никто больше не смел поднять голову. Никогда.
Микула посмотрел на него странно.
— Ты устал, княже, — тихо сказал он. — Мы все устали. Но ты сильнее всех.
— Я не устал, — сказал Владимир.
Он отвернулся, не оборачиваясь на чужие взгляды, и медленно, словно сквозь вязкую воду, шагнул к брустверу. Снег под ногами был неровным, серым от золы, и тут и там на нём темнели застывшие, чёрные пятна крови — они не растекались, не исчезали, а цепко вмерзли в наст, будто отметины, которые не возьмёт ни время, ни новый снег.
В воздухе вдруг снова свистнуло — тонко, злое, с тем особым дрожанием, которое сразу узнают все, кто бывал под стеной. Муромские лучники начали стрелять вновь: с дальнего вала, почти не видно за дымом и сумерками, одна за другой взлетали стрелы, исчезая в сизом мареве. Одна стрела прошила воздух совсем рядом, с тихим треском вонзилась в землю всего в двух шагах от него, так глубоко, что на миг снег задрожал, рассыпая в стороны жёсткие ледяные крошки.
Владимир застыл, ощутив, как ветер колышет перья на древке, и снова в груди разлился тот же самый вкус — стылый, острый, будто вся жизнь здесь и теперь висит на волоске, среди этих чужих стен, этой мерзлой крови, этого вечного, непроглядного дыма.
— Видишь? — сказал Владимир почти спокойным голосом. — Они всё равно дерутся. Всё равно. Значит, мы тоже будем.
— До когда? — спросил Лют.
— До конца, — ответил Владимир.
— Чьего конца? — уточнил Микула.
Владимир не сказал ни слова — только стоял неподвижно, вцепившись взглядом в стены Мурома. Эти стены были чёрными, как ночное небо без луны, измождёнными, испещрёнными трещинами, местами закопчёнными от пожаров, но, несмотря ни на что, по-прежнему стояли. Камень и дерево, уставшие, обожжённые, будто дышали в такт всем этим людским страданиям, всё ещё не подпускали врага ближе. Их суровый, молчаливый облик отражался в глазах князя, и в этом взгляде смешалось всё — и усталость, и злость, и тусклая, почти безысходная решимость.
Он медленно поднял руку — движение было не резким, а каким-то тяжелым, неохотным, будто сам воздух сопротивлялся. Ладонь его дрогнула, пальцы едва заметно разжались, и в этом простом жесте слышалась команда, которую не нужно было кричать: все и так знали, что делать дальше.
— К тарану. Мы продолжаем.
Лют тихо выругался.
— Да сколько можно, княже…
— Пока стены не рухнут, — сказал Владимир. — Идите.
Они разошлись по своим местам, тяжело, медленно, будто ноги вдруг налились свинцом, и каждый шаг давался с трудом. Неохота была видна даже в походке: кто-то задерживался у костра, оглядывался через плечо, кто-то шаркал сапогами по грязному насту, кто-то ссутулился ещё сильнее, будто в надежде стать невидимым в этой вязкой серости. Но всё равно шли, будто иначе было нельзя — поднимались, уходили, терялись в дыму, растворялись в пустых дворах, где от каждого скрипа, от каждого крика дрожали стены.
Всё повторялось снова и снова. Рутина в каждом жесте, в каждом взгляде — привычная, тягучая, разъедающая изнутри. Насилие стало не событием, а фоном, неостановимым, как этот дым, что давно уже осел в лёгких. Ещё один день — ничем не отличающийся от предыдущего. Снова то же самое: крики, кровь, усталость, бессонные ночи, глухая злость, которая никуда не уходила.
И никто уже не пытался вспомнить, зачем всё это продолжается, ради чего терпят, убивают, защищают, ждут. Всё, что когда-то имело смысл, растворилось в тумане, в золёной жижице под ногами, в выцветших лицах. Осталась только дорога вперёд — одна и та же, без конца и без цели, по которой они шагали потому, что не знали, как иначе.
Тронный покой зиял тишиной — холодной, глубокой, как если бы вся жизнь вытекла отсюда вместе с последними лучами солнца. Пустота казалась не просто отсутствием людей, а чем-то осязаемым, тяжелым, что давило на плечи сильнее самой зимы. Каждый шаг отзывался глухо, неуверенно, будто под досками пола лежала не древесина, а сама вымерзшая земля, мокрая, впитавшая в себя все голоса, все разговоры, что когда-то звучали здесь.
Огонь в очаге потрескивал лениво, с неохотой, изредка бросая на стены редкие, дрожащие блики. Тепла от него почти не было — только лёгкий, резкий запах тлеющих углей, да редкие искры, что терялись в полумраке. За окнами сугробы поблёскивали, как соль, ослепительно белые, будто кто-то высыпал их нарочно под самыми стенами, и этот холодный свет резал глаза, лишая ощущения уюта.
Владимир сидел на троне так, будто его посадили туда чужой рукой — ссутулившись, небрежно, как сидят на чужой лавке в ненастный вечер. Спина его была чуть согнута, плечи опущены, один локоть свисал с подлокотника бессильно, а пальцы другой руки монотонно постукивали по дереву — без всякого ритма, вяло, машинально, словно он сам этого не замечал. Волосы у висков поседели резко, за одну зиму — будто мороз белил доски, не щадя ни плотника, ни князя; эта седина выгорела неровно, пятнами, и теперь бросалась в глаза, делая лицо суровее и старше.