Фасциатус (Ястребиный орел и другие)
Шрифт:
Потому что каждую добытую птицу воспринимаю как единицу жизни, как деталь бесконечной мозаики живого, существующего сейчас. Как воплощение многого, унаследованного от прошлого и как резерв для будущего. Каждая птица - словно бусина на нитке, один конец которой уходит в бесконечность во «вчера», а второй - в «завтра». Причем судьба этого «завтра» весьма проблематична, а разорвать эту нитку так просто…
Может, в основе всех этих явных или мнимых дилемм как раз и лежат фундаментальные различия между наукой, искусством и религией? Для науки важны лишь объективные, измеряемые (и проверяемые) факты и критерии; для насквозь субъективного искусства «нравится - не нравится», - необходимый и достаточный критерий; для религии лишь «верю - не верю» имеет значение.
Вот и получается, что одна и та же живая или убитая птица означает совсем разное для биолога, для художника или поэта и, наконец, для теолога или просто верующего. С птицей менее наглядно, а вот если самого человека взять, то сразу выпирает разница подходов за счет дуализма нашей собственной природы, в которой биологическое с социальным перемешано - «полузвери–полубоги» (как сказано! Ай да Заболоцкий!).
Но суть все же ясна даже с жаворонком: пока этот самый кормящийся на склоне жаворонок воспринимается лишь как факт и как отражение других фактов, к нему одно отношение Если взглянуть на него как на одну из брызг, которые бытие (Бог) разбрасывает, накатывая волну жизни на утес времени - совсем другое. Художественное отражение гармонии его облика и образа - это уже опять другое, третье.
Вроде все понятно: в реальной жизни эти три пути познания перекручены в одну–единую веревку, по которой карабкаются разум, душа и сердце в одной связке; отсюда и смешение разнородных материй в обыденном восприятии и сознании. Поэтому для ученого и оказывается критическим требованием любой ценой избежать смешения трех этих стихий, не спутать пресловутую науку с многострадальной религией или с возвышенным искусством… Потому что только при этом условии все остается в системе сложившихся координат, не выплескивается пусть из раскачиваемой, но все же худо–бедно работающей (пока) чаши существующей парадигмы. И если новая, лучшая, чаша еще не готова, то выливать содержимое из уже имеющегося сосуда никак нельзя, каюк: разольем, и все; ничего не останется, будем просто сидеть в луже и чесать затылок; чисто ельцинский подход…
Но ведь без смены парадигмы телега мировой цивилизации вперед не катится… Так, может, грядущая парадигма именно в новом качестве отражения материальных феноменов? А если, допустим, извечная дилемма «физики - лирики» вовсе и не дилемма? Вдруг эти «физики» и «лирики» отнюдь не антитезы, а неизбежно необходимые друг для друга стороны одной медали, которые порознь и существовать-то не могут? Не в смысле того, как рядовая наивная душа воспринимает закат или извержение вулкана, а в смысле глобально–гносеологическом? Вот будет прикол, если так и окажется… Но пока нам слабо. Пока отдельно с наукой, отдельно с религией и отдельно с искусством разобраться не можем…
Фу–у… Старо это как мир, и все равно - геморрой…
Ну, а если не умничать особо и сконцентрироваться на собственном антропогенном участии в жизни этого злополучного жаворонка, то многое упрощается. Это про то, что пусть даже упомянутая птица уже завтра погибнет от хищ–ника, это есть ее экологическое предназначение, ее доля в общем вкладе, ее судьба, если хочешь. Но не мое произвольное вторжение постороннего прохожего, вершителя судеб, царя природы и ушлого мичуринца… То же самое с жизнью паука или жука под ногами: можно наступить и прервать эту нить, а можно не наступить и оставить нити продолжение…
Сю–сю–сю, разлюли–малина… Любого музейного работника затошнит от подобных рассуждений, поверь мне. Назовут все это сентиментальными соплями. Зарудный, например, птиц долбил тысячами. И создал тем самым неоценимые коллекционные фонды. Но это - не мое.
Кстати, и Зарудному было далеко до некоторых современных «коллекционеров», экспедиции которых, составленные гарными хлопчиками из дружественных славянских республик, коллектируют буквально все живое, попадающееся на глаза. И если Зарудный работал один и вдумчиво, четко зная, что и для чего он коллектирует, нынешние «музейные спецназы» гребут все, что видят, берут массовостью выборки. Отстреливают подряд всех мало–мальски примечательных птиц; всех доступных жуков и бабочек - в морилки; всех амфибий и рептилий - в сорокалитровые фляги с формалином. И все это - за–ради расширения музейных фондов под лозунгом: «Успеем сохранить для науки все, что можно!» А то, что не все из собираемого нужно, и что отходов много, и что красно- книжные виды в сборах «по случайности» оказываются, так это неизбежные издержки производства… Дома разберемся… Ба–бах!
– выстрел; сильно разбило птицу? Ну что ж делать, вот ведь незадача, брось ее; ба–бах!
– еще раз; вот эта получше… И ведь все уверены при этом, что делают большое и важное дело…
А вдруг это всего лишь извивается внутри червячок тщеславного самолюбия, смердящий гнилостно: «Помру, а этикетка с моей фамилией останется в музейной коллекции…» Ведь все хотят быть как большие, хотят быть взаправду…
Кстати, чего уж там, при всем моем уважении к Зарудному, и с ним мне не все понятно. Ну не поддается моему разумению: наблюдает он турача, ухаживающего за самочкой, описывает его гусарское поведение, а в момент спаривания, когда этот турач оседлал самку, именно в момент трогательного птичьего экстаза, кладет их обоих одним выстрелом… Дрын зеленый! Это что? Вдруг непонятно откуда возникшая потребность патроны экономить? Или, может, за этим некая особая научная ценность кроется?
И ведь слабонервным Н. А. не был. В том смысле, что наблюдение спаривания животных у некоторых людей пробуждает или собственные неукротимые порывы, или неконтролируемое поведение, видимо связанное с невозможностью свой импульс мгновенно удовлетворить (Фрейд бы это наверняка по полочкам разложил).
Как однажды собрались мы с Гопой сплавать весной на байдарках, я в девятом классе был. Сели в электричку, выгрузились в каком-то неизвестном мне месте, дотащили байдарки до речки недалеко от станции, разложились, собираем их под навесными качающимися мостиками, весело поскрипывающими, когда дачники спешат по ним с противоположного берега реки на станцию. Удивительные мостики.
Ждем какого-то Гопиного знакомого, который должен к нам присоединиться. На следующей «кукушке» приезжает он; держался, помню, уверенно, острил браво. Тоже начал с нами байдарку собирать, а потом увидел в воде у берега спаривающихся лягушек. Май месяц, весна, из каждой травинки жизнь вот–вот попрет вовсю, все набирает обороты, лягушки, понятное дело, в авангарде весенних сил.
Так он сапоги болотные поднял, зашел поглубже, рукав засучил, вытащил лягушек со дна и стал с неожиданным для меня остервенением их расцеплять. А это непросто, так как самец самку сжимает, словно окаменев. Короче, не сумев их разъединить, он изо всех сил, с каким-то рвотным хеканьем швырнул этих лягушек об воду, вдребезги разбив обеих, медленно поплывших порознь по течению кровавым месивом.
Я внутренне так озверел, что чуть башку ему не разбил веслом, сдержало лишь уважение к Гопе. За весь день ни слова ему не сказал, даже не смотрел на него.
Уже вечером, когда байдарки сложили перед отъездом, он подходит ко мне, до плеча дотронулся, извини, говорит, и не расстраивайся ты так…
Трудно, конечно, судить вне контекста ситуации, но при прочих равных условиях в случае с турачом мы бы с Зарудным друг друга не поняли… И ведь что важно - он, даже описывая этот случай, умудряется про самих птиц с любовью писать: «петушок, курочка», - черт–те что. Или так (про жаворонка): «…Я выстрелил по самочке, принявшей самый беспечный вид и деловито расхаживавшей по глинистой площадке среди солянковых зарослей; она отлетела шагов на сотню и спустилась; подхожу, чтобы подобрать свою добычу, и– трогательная картина - нахожу ее лежащею мертвою на самом гнезде».
Не иначе, как было у Н. А. такое завышенное представление о месте человека на арене жизни, что он просто и не соотносил человеческую жизнь с совсем не ценной жизнью прочих тварей, включая птиц. Любил их, понимал, восхищался, но жизнь их со своей не сопоставлял, рассматривая конкретное животное лишь как материал для удовлетворения и применения собственных зоологических интересов. «Царю природы» можно все!
Но как он пишет порой! Вот про скотоцерку, например: «Это очень живое, подвижное и беспокойное существо. С раннего утра и до вечера она находится в беспрестанном движении и хотя затихает в жаркие часы дня, но почти всегда… найдется та или другая птичка, которая то крикнет, то погонится за каким-либо насекомым, то вскочит на вершину куста, задерет высоко свой хвостик, покривляется в разные стороны и, осмотрев, что делается вокруг, нырнет в чащу ветвей… Искусством летать… не может похвастаться… На лету зато выделывает иногда разные пируэты, например, внезапно бросается на землю и так же внезапно отскакивает от нее; проделывая это несколько раз подряд, очень походит на маленький резиновый мячик… Никогда не забуду следующего случая: сижу я однажды в тени под кустом саксаула, сижу и радуюсь интересной добыче, которую успел в этот день собрать, а на душе так хорошо; и вот, как бы для того, чтобы привести меня еще в лучшее настроение духа, из куста выглядывает вдруг молоденькая куцая скотоцерочка, спрыгивает ко мне на плечо и ловит сидящего на нем жучка; потом вскарабкивается на ухо и шарит в нем клювом; мне щекотно и смешно, а птичка пугается невольного движения моего, прыгает на голову, отдает на ней долг природе и трещит слабым, нестройным голоском… Гром ружейного выстрела часто не пугает компанию скотоцерочек и вызывает в ней лишь крайнее удивление; мне случалось раз за разом убивать на одном и том же кусте до пяти птичек, прежде чем остальные брались за ум и улетали…»