Футболь. Записки футболиста
Шрифт:
Но с Николаичем так просто ничего не бывает. Сын исчез непонятно отчего с крупной суммой денег в баксах. Слухи говорят, что его достанут. Жалко. Маленький такой был, ползал, глазки черненькие блестели. Айсорчик. Ассириец. А Николаич, хоть и ходил всегда с пачкой газет, политикой никогда не интересовался. Он был помешан на футболе и хороших футболистах, как на скаковых лошадях. И еще, думаю, что сына Сашку отмажет, может, уже отмазал.
Как-то ребята попросили меня захватить магнитофон на дачу. Два дня Витек Шалычев просидел над крышкой магнитофона и все подпевал «ша-ла-ла-ла». Заглянул к нам в комнату бывший тогда тренером Евгений Шпинев из «Шахтера»: «Ну шо, Шурык, обезьян слушаете, ну-ну…» На следующий день сгорели «Соколу» из Саратова. После игры в раздевалке Дед посмотрел на меня умоляюще-уничтожающими глазками: «Ну шо, Шурык, видишь, до чего твои обезьяны довели, не привози больше на дачу обезьян, Шурык…» В итоге он меня так невзлюбил за это, что если бы его самого не ушли в конце сезона из команды, то он бы меня ушел точно. О, сколько заготовлено у начальства репрессий на игроков, особенно молодых. В Дании мы ехали на автобусе в другой город на игру. Наш автобус все время обгоняли, затем отставая, три девицы на открытом «Порше» — юбочки у всех выше колен до белых трусиков, естественно, вся наша команда начала им помахивать ручонками. И вот все остановились на переправе. Девчонки пригласили меня щелкнуться на капоте как для рекламного ролика, ну я, конечно, и сфотографировался. Когда автобус двинулся дальше, между всеми повисла тишина, ждали реакции руководителя из конторы глубокого бурения. И он незамедлительно проревел в микрофон: «Саша Ткаченко, еще одно такое выступление, и ты первым же самолетом будешь отправлен в Советский Союз». Боже, каким пугалом был для нас тогда СССР, нам угрожали родным домом — отправить домой, оказывается, было наказанием. А я мечтал уехать домой, в Москву, ибо тогда меня там ждала моя первая любовь, и я так скучал, отоварился подарками — модным тогда плащом-болонья и платьем джерси специально для нее. А вообще, это так великолепно — быть успешным футболистом и любить и чтобы тебя любили, тогда все главпочты всех городов становились твоими пристанищами. В Ташкенте ты получал письмо от нее и тут же отвечал, и пока добирался до Баку, там уже лежало еще два или три, прилетал в Ростов, а почтовая девушка выдавала тебе телеграмму, поздравлявшую тебя с забитым голом, — папа выписывал «Советский спорт»… Так однажды я прилетел в тогдашний Ленинград и на главпочте ничего не получил от нее. И через неделю, и через две… Звонил, и мне отвечали, что скоро напишут, но не писали… Так я понял, что она уходила к другому, как и мой футбольный успех начал перемещаться к кому-то более достойному… «Обезьяны, Шурык, во всем виноваты обезьяны».
Футбольная игра — это своеобразный побег от действительности в художественную реальность. Сейчас я воспринимаю всё, что происходило со мной и моими соратниками, как мифологию, написанную ногами. Игры нет и всё же она есть, подтверждением тому служит моё возвращение на круги своя к бывшим стадионам, районам, друзьям и возлюбленным. Оказывается, всё это существует навсегда, и круг замыкается навечно. В мой первый переезд в Москву в команду «Локомотив» я поселился на Преображенке, а мой первый роман проистек в районе «Автозаводской». И вот, когда я снова вернулся уже окончательно в Москву, то совершенно случайно поменялся опять на район Преображении, а затем при очередном обмене внутри столицы, совершенно случайно оказался опять на «Автозаводской» — кручусь возле тех же двух мною любимых стадионов и команд — «Торпедо» и «Локомотив».
Когда я играл за «Таврию», то частенько на вокзале меня встречал из поездок дядя Федя, старый футбольный болельщик, который очень любил меня, работал носильщиком и всегда предлагал поднести тяжелую спортивную сумку. Но я всегда отказывался, и мы шли с ним по перрону, а он расспрашивал меня, как мы играли на выезде, я всё рассказывал ему и затем он говорил мне очень искренне: «Пойдем ко мне домой, у меня сад, познакомлю с внучкой, тем более, что дом наш стоит рядом со стадионом». Но я все отказывался и отказывался. Но дядя Федя никогда не обижался, понимая, что у меня совсем другая жизнь и другие интересы. Но предлагал каждый раз, и каждый раз я отказывался. Знал ли я тогда, что попаду в его дом совершенно случайно, когда его уже не будет в живых и его прекрасная внучка станет надолго моей любимой женой? А случилось это в один из загулов, и с какой-то компанией я завалился в гости, где на стене вдруг увидел фотографию дяди Феди. Так мы начали дружить. Футбол и здесь вел подсознательную работу — если бы мы не разговорились о её дедушке и я не сказал бы, что мы были знакомы и что он раньше меня приглашал сюда, то, вероятно, я бы во второй раз не пришел в гости. Но задержался я там надолго, и пережил именно в этом доме свои самые счастливые и самые драматические дни в жизни именно с тем человеком, которого предлагал мне дядя Федя еще когда-то. И кто знает, если бы я тогда пришел, а не позже, то все ограничилось бы только счастливой частью. Конечно же, меня приняли в штыки, несмотря на то, что узнали о моей дружбе с дедом. Бабушка говорила своей любимой внучке: «Да гони ты его, этого палестинца (она почему-то меня так называла), я помню, как он еще до войны играл за флотскую команду в Севастополе и что они там вытворяли…» Хотя человек она была славный и просто понимала, что бывший футболист ничего хорошего не принесет ее внучке. И она оказалась права, хотя мы долго не верили в это вдвоем и боролись за свое счастье с ее мамой, сестрой, мужем, моим бывшим замечательным другом и с самими собой. Бабушка была колоритной украинкой со своим неожиданным чувством юмора, и когда видела наши муки и страдания, то осуждающе говорила одну фразу, ставшую для нас всех афористической: «Да не любовь это, а разгул секса. Я вон с Федей поцеловалась в первый раз, когда у нас уже Шурочка была» (это она о своей дочке). Боже, вот куда я не смогу уже вернуться — в те жаркие августовские чаепития во дворе, в дикую тайну первой настоящей любви, так щедро и по-глупому растраченной. И это тоже футбол, его походная жизнь, философия одномоментности бытия и забота только о сегодняшнем дне, ибо только футбол, игра, художественная реальность давала иллюзию, что завтра можно переиграть и победить. Но в действительности, в жесткой реальности все было по-иному. Из-за этого многие ломались, не выдерживая столновения с повседневностью, не всегда выигрышной.
Мой отец сам никогда не играл в футбол, по крайней мере не говорил мне об этом никогда. В войну он партизанил в крымских лесах, был командиром отряда, потом работал секретарем райкома, частенько запивая, из-за чего и сломался так рано — в 53 года, но ему было от чего так переживать — он понимал трагичность своего времени и ничего не мог сделать. В последние годы он работал директором областного книготорга и налаживал сеть книжных магазинов по всему Крыму. Часто брал меня с собой в поездки, а тогда до Ялты машина шла шесть часов, и мы уезжали надолго. Мать переживала. Моя же память выхватывает такие детали интимной жизни отца, о которых я никогда не смел заговорить с матерью. Во всяком случае, чем это было, я осознавал уже взрослым, и понимал, что несмотря ни на что, отец держал семью крепкую — трое детей и беспрекословная жена. Она говорила, что никогда бы не посмела и заикнуться о его какой-то потусторонней жизни из-за гордости, не то, что нынешние жены — выговаривала она мне, намекая на мою личную ситуацию. Но память не держит дурного ни на кого. И отца я люблю безотносительно его отношений с мамой. Она умерла в 72 года неожиданно на улице от сердечного приступа. Моя любовь к ней была не показной, но материнский комплекс она удовлетворила во мне сполна — во мне многое от нее. Отцовский же комплекс, из-за его ранней смерти, не был во мне удовлетворен, и я, как ни странно, с годами тоскую больше по отцу, чем по матери, хотя и то и другое несравнимо. Но я говорю правду, и Бог да мать меня простят. Но сам я себя не прощу никогда за то, что когда отец уже болел и сидел на стадионе в казенной пижаме, а я, уже тогда пижонистый футболистик, проходил мимо компании болезненных мужчин, стеснялся подойти к нему. Да простит меня отец за это, если он только слышит. Как я мучался этим, став взрослее, как я мучаюсь этим сейчас! А я слышал, как ему говорили: «Петр, так это твой сын так всех здесь раскручивает в юношах?» Отец кивал головой и затягивался сигаретой через цветной наборный мундштук и звал меня, а я кричал, что опаздываю на тренировку, и ускользал. Отчасти потому, что мне было больно на него смотреть. Но как стыдно сейчас, Господи…
Помню, как однажды он взял меня с собой в Ялту. Сделав какие-то дела и отпустив своего шофера ночевать в гостиницу, он сказал мне: «Ну а мы пойдем ночевать в горы». Что я тогда понимал? И зная, что со мною отец, ничего не боялся. И мы буквально пошли в горы, как помнится, в сторону подножья горы Ай-Петри. Мы долго поднимались по длинной тропинке, в конце которой стоял у самого подножия поношенный дом, светившийся одним окном. Отец в тяжелом кожаном пальто, в галстуке и со свертком в руке медленно шел в гору, другой рукой подтягивая меня за собой. Наконец, мы пришли и остановились у двери. Отец постучал как-то странно, как будто подал знак. Дверь немедленно отворилась, и изнутри ему на шею бросилась женщина: «Петя…» Помню, что меня накормили и быстро уложили спать. О, эти родительские тайны! Наутро, крутясь с отцом по его работе, я забыл об этом, да и что я понимал? Лишь со временем всплывающая картина трактовалась совсем по-другому, и я понимал еще и то, что он, провоевавший почти всю войну в партизанах, вероятно, имел не только один этот дом, где ему разводили навстречу руки. Кстати, отец был очень смелым человеком, отстаивая свои убеждения. Уже когда мне было лет тридцать пять, я был приглашен к одному из его бывших друзей по партизанскому движению, совсем недавно ушедшему из жизни Северскому Георгию (все помнят картину «Адъютант его превосходительства», так вот, это его сценарий), и он сказал мне: «Я хочу показать тебе одну книгу, чтобы ты знал правду о твоем отце, это книга приказов и распоряжений по Крымскому партизанскому соединению», — он раскрыл на второй или третьей странице — там было напечатано на машинке следующее в форме приказа: «Расстрелять Ткаченко Петра Матвеевича за то, что он, выйдя к Севастопольскому железнодорожному полотну для разведки, возглавляя группу в шесть человек и встретив по пути немецкий отряд в количестве до 100, не вступил с ними в бой, а отступил в лес». Дальше шел приказ об отмене этого приказа. «Это и ежу понятно, что отец был прав, ведь смысл Партизанск…» — начал говорить я, но Северский отрубил: «Сначала нужно было это доказать. И он доказал». «Как?» — спросил я. — «Это было его первое ранение и орден «Красной звезды»?, — сухо ответил Северский. — «Что же вы раньше мне этого не показывали?» — «Боялся, что ты неправильно поймешь». Нет, я всё правильно понял… И ещё. Я навсегда запомнил фразу, которую отец сказал мне незадолго до смерти: «Запомни, сын, самые страшные люди — это люди из КГБ, они будут пить, гулять, дружить с тобой, но потом во имя якобы государственных интересов предадут тебя».
Боже, боже, вот тебе и футболь — сын футболиста будет футболистом, сын партизана будет партизаном. Всё верно. Вся моя литературная и общественная деятельность — это какая-то партизанщина, подпольщина. Видно, дело не только в генетике, дело скорее в стране, в которой ты появился на свет и вынужден жить, всё время доказывая свою правоту и отсутствие вины, которую тебе повесили от рождения, чтобы держать в узде.
Большой футбол начинается и заканчивается дворовым футболом. Именно отсюда армии футболистов под взгляды «козлятников» уходили на побоища зеленых полей под свисты и аплодисменты трибун. Сюда же возвращаются, но не все — новые заработанные квартиры выплевывают их на хоккейные клетки на уже никому не нужные гладиаторские бои для здоровья толстых неклюжиков — и бывших профи и жалких любителей, все они теперь играют в одну игру, забирая мастерство друг у друга, врезаясь по инерции в борты и дико матерясь.
Когда мы пацанами начинали играть, то главным для нас было достать мяч. Боже, как мы лелеяли его, латали, шнуровали, смазывали рыбьим жиром и обувным кремом. Ниппельный мяч — это была привилегия мастеров. Во дворе же, в конце пятидесятых — начале шестидесятых, уже не играли романтическими банками, связками чулок, зашитыми в какую-нибудь оболочку, тогда на смену шнуровочным мячам пришел знаменитый пластмассовый в пупырышках мяч. Он был круглый, довольно упругий и напоминал настоящий, во всяком случае, это было подобие настоящего мяча с ниппелем, и мы протирали его до полной лысости, затем покупая новый. Стоил он недорого, и, скинувшись по рублику, мы имели новый мяч. Если же к нам попадал настоящий ниппельный кожаный мяч, то мы его берегли для официальных игр, красили нитрокраской и, когда он вдруг прокалывался, то, вырезая кружок с ниппелем, вытаскивали оттуда камеру, запускали новую, но уже с надувной «пипкой». Он, конечно, немного выпирал заправленной в маленькое отверстие камерой, но был все равно хорош. А вообще мяч для футболиста значит очень многое — особенно правильность его формы. Иногда не отцентрированный в производстве мяч летал над полем и катался по нему, как пуля «дум-дум», портя настроение игрокам. У него то отскок не тот, то не приложишься к нему как следует, то не обработаешь. Если попадался такой экземпляр, то мы упрашивали судью поменять мяч, и он соглашался. Но сейчас, по-моему, правила строги: нужно играть тем мячом, который был взвешен и отобран судьей перед матчем, и ничто не заставит его заменить мяч во время игры, разве только что если он вдруг взорвется. Сначала на наши футбольные поля пришли знаменитые венгерские мячи «Артеке». Это были классные мячи, особенно покрашенные белой тонкой нитрокраской для эластичности или потом уже для долговечности. Затем мячи черно-белые «Адидас» и, наконец, испанские мячи «Танго». Сейчас мяч купить не составляет особенного труда, опять скинувшись, нужно пойти только в магазин и выбрать любого красавца. А тогда… Их не было в магазинах, были только советские со шнуровкой. Но время от времени у нас во дворе появлялся первоклассный мяч, и мы не задумываясь начинали резаться им. Так однажды в разгар игры вошел милиционер и забрал мяч, уведя и самого яростного нашего игрока по кличке Кован — он был самым отличным вором футбольных мячей. Он как цыган уводил из стойла приезжих команд мастеров таких красавцев, что мы диву давались, уходя далеко за город, на зеленые поляны, чтобы не стирать мяч и еще чтобы никто не видел, чем мы играем. Кован действовал профессионально, зная час тренировки приезжей команды, он залегал в соседнем со стадионом саду с черешнями и собаками на проволоках и замирал там на всю тренировку. Часто он возвращался ни с чем, но иногда удача подваливала к нему. Если кто-то из игроков пробивал слишком сильно и слишком мимо, то мяч долетал до этого сада. Кован не спешил, он дожидался, когда на стене вырастал кто-то из футболистов, виновников длинного удара, и, увидя скопище собак, спрыгивал назад, объявляя всей команде и особенно администратору, что нет, не нашел, либо шел к сторожу сада договариваться. Вот здесь наступал час Кована — он бросал собакам отвлекающий кусок колбасы, выхватывал мяч из глубокой травы и утекал через только ему ведомые щели и ступени стены, разделяющей сад, стадион и город. Команда уезжала, и, конечно же, мяч списывался. Но однажды он украл мяч у родной команды мастеров, таким образом, и мы, не думая ни о чем, играли им во дворе, но кто-то заложил нас — играют профессиональным мячом, вот и пришел мусор и увел нашего бедного Кована. Конечно же, большой беды не было, мы пошли все в милицию, мяч, конечно, нам не вернули, Кована наказали тем, что сообщили в школу и вызвали родителей. Но кончилось все классически — однажды мы проходили мимо стадиона «Динамо», где занимались физподготовкой хилые милиционеры. Они играли в футбол, но играли мячом, отобранным у нас. Кован заверещал, побился головой об асфальт, заплакал, затаился, продолжая таскать мячи только у приезжих…
Взрослые мужики, выходящие из подъездов от своих анабиозных жен в странном шмотье под лучами утреннего солнца и щелк таких же птиц — те же самые дети, только сорок-тридцать лет назад. Суть дворового футбола не изменилась, только телеса не те, а так азарт, смелость, бесшабашка, крики и оскорбления, однако, во имя ничего — ни у кого нет футбольного будущего. И еще — в детском дворовом футболе есть восхищение тем, кто играет лучше, а сейчас — ненависть… Естественно радиация цинизма жизни не прошла мимо, так и лучат ветеранчики хамством, ебом, хитростью. Конечно, это не касается настоящих футбольных ветеранов, бывших профессионалов, здесь все уважительно и пристойно. Но дворовый футбол есть дворовый, только из него дорога в никуда. Теперь уже и весь пыл смешон, ведь ты знаешь, чего они все стоили бы на большом футбольном поле, в большой схватке нервов, мышц и страстей. За несколько лет игры в хоккейной коробке несколько сломанных ног, ребер и куча испорченного настроения, хотя, не скрою, и годы полноценного самочувствия. Только теперь понимаешь, что для любой духовной работы нужна и физическая сила, приходишь после бегов и садишься за стол, думая, вот напишешь что-то, но ни фига — клонит в сон, мысль ускользает… Плоть дожидается восстановления, чтобы на его поле взошли цветы свежих эмоций, свежих устремлений.
Почти в каждом городе на городском стадионе играют в клетках бывшие ветераны местной команды мастеров. Это элита. Играть с ними могут только бывшие игроки команды мастеров всех поколений. Здесь царят внешнее уважение и обхождение, хотя бьются тоже, как и прежде, с азартом и в кость, ног не жалеют, садят мячом с любого расстояния по маленьким воротикам, где стоят игроки, и попадают им по лицу, задницам и животам. «Ничего, — кричат футболеры, — массажик полезен»… Здесь и эстетически приятней — формочка, техничка, мячишко, сауна после зарубы и разговоры о том, как сыграют сегодня их последыши из нынешнего состава. Да, еще дела, помощь друг другу — то машину починить, то устроить еще что-то…
Но коробка, где собираются двадцать два неизвестных, — это иное дело. Со временем одеваться стали лучше, а то выходили во всем садово-огородном и резались навылет со спорами, со штрафными, имея своих авторитетов, но не по игре, конечно. Кстати, есть коробки, где режутся для здоровья и бандиты, и крутые, приезжая на тяжелых джипах и фордах. Но суть одна — футбол может всех сдружить или поссорить и, что самое главное, никто ничем никого не удивляет — все уже нахватались от жизни всего, наелись, никто ни перед кем не останавливается. Тебе шестьдесят? Вышел на площадку — бейся, будешь стоять, задыхаясь от рывка, напихают полную пазуху, мол, иди домой, дедуля, спать, а здесь не стой, не объедем. Жестокость неимоверная, пожалуй пожестче, чем у настоящих, и, скорее всего, от неумения, а точнее, от злости неумения… Есть, конечно, индивиды, но они тонут в обществе футбольных выскочек на старости лет — хоть сейчас побоговать над прошлыми игрочками, да пусть хоть и калек травмированных или безруких, но не пропустить, а главное уязвить словом так, чтобы не думал, ты, мол, такой хороший был или есть. Получи за всю растрату.
С нами долгое время в коробке играл мужик, который неизвестно как потерял руку, ну, в общем, однорукий мужик, играющий неважно в футбол. Ну и дай ему Бог для здоровья — как может, и то хорошо, лучше, чем с другой, оставшейся целой, водку пить. Так однажды заспорили, когда мяч попал ему не то в плечо, не то в грудь: «Рука была», — кричит один, другой орет: «Да не было у него руки»… Пенальти били, а руки не было, она была, но Боже, какой стыд, не видят человека, а он стоит и переживает, знает, что нет руки, хотя была когда-то…