Газета Завтра 328 (11 2000)
Шрифт:
В полной мере использовать этот шанс для современного человека почти невозможно — ветхий человек живуч. Проходит год — и следующий Великий Пост великодушно предоставляет нам очередную бесценную возможность "духовного суицида". И так всю жизнь...
Однако и великопостная традиция пищевого воздержания (к которой зачастую и сводится пост) тоже имеет глубокий смысл. Священное Писание содержит массу примеров такого воздержания: Моисей, Илья, Предтеча. Самый для нас важный пример, конечно, сорокадневный пост Спасителя в пустыне. Сорок (а без воскресений — 36) дней — это примерно десятая часть года. Таким образом, сорокадневный пост оказывается своеобразной церковной десятиной — "долей Бога" в нашем календарном году…
Вообще, в пищевом воздержании на определенный срок, как таковом, нет ничего специфически христианского. Все религиозные традиции используют пост как "инструмент" самосовершенствования. Однако подлинная христианская традиция видит в пищевом самоограничении нечто большее...
Адам вкусил запретный плод (нарушил пост, наложенный на него Богом) в результате чего род человеческий оказался вне пределов Эдема. Возникает вопрос: а зачем, собственно, Бог этот пост на Адама наложил? Ни одна традиция, кроме полноценной христианской, не даст на этот вопрос удовлетворительного ответа. Лишь христианин, знающий, что одним из существенных качеств Бога является стремление к самоумалению (по-гречески "кеносис"), может понять, в чем тут дело.
Человек был сотворен по образу и подобию Божьему (кстати, уже сам акт Творения был для непостижимого, трансцендентного Бога колоссальным "кеносисом"). Величие и всемогущество Божие отразилось в превосходстве Богоподобного первочеловека над сотворенным миром. Именно тогда, а не сейчас человек был царем природы, сейчас он скорее ее мучитель... Заповедь о плоде Древа познания была попыткой поднять человека на следующую ступень Богоподобия. Человек должен был, подобно Богу, поступиться какой-то частью своего могущества. Для начала хотя бы не есть что-то такое, что хочется съесть… Адаму это оказалось не под силу...
Поступок, противоположный поступку Адама, совершил Христос в Гефсиманском саду. Всем своим человеческим существом трепеща в преддверии крестных мук, он, тем не менее, безропотно соглашается на мученическую смерть.
Бессильные следовать за Христом, мы, нарушая заповедь поста, повторяем малодушный поступок Адама. А ведь воздержание от определенных продуктов на небольшой (всего-то несколько недель!) срок — это самый первый, самый легкий, самый необременительный шаг на пути от павшего Адама к воскресшему Христу!
Владимир ГОЛЫШЕВ
Александр Проханов СЛОВО О ДРУГЕ
Когда идет по земле напасть, глад или мор, когда вымирает и погубляется жизнь, она, спасаясь, выбегая из горящего города или выскакивая из-под оползня, или вырываясь из жестоких когтей, собирается на каком-нибудь островке, копится в каком-нибудь глухом уголке. Там достигает невиданной концентрации, небывалой силы и яркости. Так олени из пылающего бора переплывают озеро, толпятся на безопасном мыске. Так староверы уклоняются от свирепых стрельцов, уносят в дебри свои иконы и свитки. Так русский дух, побиваемый сегодня супостатами, палачами и чернокнижниками, иссеченный, исколотый, с криком и воплем покидает городки и села, театры и школы, дивизии и флоты и, стремясь уцелеть, выбирает чью-нибудь отдельную душу. Вселяется в праведника, вмещается в пророка, голосит криком свидетеля и очевидца. В писателя Личутина вселился русский дух такой светоносной силы, что из его книг золотыми пучками светит в черную ночь русского лихолетья.
Личутин — колдун. Ходит-бродит. Присаживается, приглядывается. То мерцает зорким ястребиным глазком, то сонно дремлет, подставляя солнышку золотую бородку. Откроет книгу, строго нацепив жестяные очки. Закинет за спину ружьецо, легкомысленно пальнет в пробегающего зайца. Посмотрит на вечерний, пролетающий над избой самолет. Сумрачно глянет в ночной телевизор. Запрется в своей горенке, утвердится на точеном кресле. И начнется великое творение. Будто в деревенский горшок кинул колдун плакун-траву, дрему-горицвет, коренья чистотела. Влил ковш воды из талицы. Вскипятил на огне. Пробормотал заговор. Просвистел синицей. Гукнул филином. Взвыл волком. Зелье забурлило, поднялось, пошло через край. Залило половицы, потекло под дверь, на крыльцо, на двор, на луг. Не зелье, а сладчайший мед, душистый ягодный сок, чистейшей синевы студеный снег, дивного аромата настой.
Языку Личутина нет равных. В нем звук, цвет, музыка. Русский ветр, русская песня, закон русской красоты, единый и в золотом завитке иконостаса, и в белой резной стене храма, и в чугунном стволе пушки-единорога, и в красном листе осины, плывущем по синей воде, и в чудном лице красавицы. Язык Личутина запечатлел все сущее, зарисовал лик Родины. Он — сокровище России, как Спас на Нерли, или Байкал, или таблица Менделеева. Его надо охранять, как национальный парк. Надо изучать, как изучают флору и фауну Рая, не испорченную первородным грехом.
Знает ли он о своем даре, о своей несравненной, неповторимой роли? Знает ли о своей роли бор, населенный зверями, птицами, бабочками, муравьями, с тихими ручьями, сонными болотцами, светлой быстрой рекой, красными соснами, голубыми цветами, белыми грибами, с тайными тропами, с отшельником в рубленой келье, с разбойником, притаившимся в чаще, понимает ли свою роль девственный лес?
Личутин свою роль понимает. Он, обремененный заботами, хворями, гонимый нуждой, окруженный мучительной повседневностью, страдающий от людской глухоты, среди людского неверия, черствости, неспособности услышать и увидать красоту, — он знает о своем даре, о своей богоизбранности. Несет под сердцем непорочно зачатый плод, сберегая от ножа иродова, пронося сквозь остервенелый мир. Так из осажденной басурманами крепости, обреченной на разорение, одинокий монах подземными лазами уносит под рясой чудотворную икону, от которой потом будет спасаться земля. Так последний солдат окруженной дивизии обматывает вокруг израненного тела Боевое знамя, идет сквозь топь к своим, чтобы под этим спасенным знаменем другие полки и дивизии громили врага на развалинах чужеземных столиц.
Если бы мне заказали герб Личутина, я нарисовал бы алую буквицу, перевитую цветами и травами, с диковинными зверями и птицами. Поставил бы эту буквицу на ладью. Пустил бы ладью по шипящему синему морю. Начертал по небу девиз: "От Бога приял!"
Религия Личутина — это религия Русского Рая. Он знает и не подвергает сомнению, что русский народ — Богоносец. Что Россия — страна Богородица. Что путь русской истории, которая то валится в пропасти, то карабкается по каменным кручам, устилая свои обочины сгоревшими и изрубленными поколениями, — это путь в Рай. Он вам не скажет, откуда взялся русский народ, может быть, спустился с Карпат или вышел из водяных пучин Белого моря, или произошел от медведя, или собрался из росы и цветочной пыльцы. Но он твердо знает, что русский народ выбрал своей Родиной Рай и идет к нему, оставляя по пути церкви и остроги, писаные образа и книги, среди которых и его, Личутина, книга. Это движение в Рай совершается всем огромным, двигающимся сквозь века толпищем, в котором нерасторжимы злодей и праведник, царь-мучитель и святой мученик, ибо одни искупают других, спасенные спасают погибших. Расколы, революции — трещины и провалы, через которые движется русский народ, ведомый своей Покровительницей в малиновом одеянии, с золотой луной в волосах, с Дивным Младенцем на руках. Читаешь книги Личутина, смотришь картины Нестерова, слушаешь музыку Свиридова — и видишь Богородицу с Божественным Чадом, а следом русский народ, с князьями, святителями, смердами, летописцами — излюбленный образ русского мистика от древности до наших дней.
Роман Личутина "Раскол" — это подобие "Тихого Дона" с сюжетом XVII века. Его "Любостай" — рассказ о сегодняшней судьбе, моей и твоей, выбирающей между Светом и Тьмой. "Душа неизъяснимая" — это русская "Песнь песней". Приемами красоты и изящной словесности излагает волшебную теорию Русского Рая.
Не подумайте ненароком, читая эти строки, что Личутин — какой-нибудь скрытник или столпник, или затворник, корпящий в глухой келье над пергаментами. Он здесь, в сегодняшней войне, в бойне, в политике. В гексогеновых взрывах, в покушениях, среди ядовитой перламутровой слизи, истекающей с телеэкрана, среди галлюцегеной Москвы, где нарядные куртизанки под сиреневыми фонарями Тверской влетают в пролетные "мерседесы" и "джипы", где в бедном тесовом гробу хоронят поэта Тряпкина, где страшно пылает, отражаясь в кровавом зеркале, расстрелянный Дом Советов. Личутин на съездах писателей, на вечерах мятежной газеты "Завтра", на "Народном радио". Присутствие Личутина в национальном сопротивлении, в русской духовной оппозиции делает эту оппозицию духовно непобедимой.
В проклятом октябре 93-го года я с друзьями из "Дня" бегу из Москвы, где так страшно перевертывает отражение в зеркальную реку горящий Дом Советов, где танки Грачева дырявят белый дворец, где в Останкине коченеют простреленные трупы. Бежим спасаться к Личутину, в его рязанскую лесную вотчину, пробираясь через посты, увиливая от патрулей, огибая бэтээры, перекрывшие въезды в столицу. Мы гонимы. Наших жизней ищут. Нас хотят заковать, кинуть на липкий бетонный пол каземата, мучить, вырезать на спинах красные звезды. Наших живых товарищей отлавливают, как зверей. Наших убитых кидают в кузовы самосвалов и увозят в ночные крематории.